Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Йона понимала жизнь как гармоничное сочетание высокого и низменного. Высокое она воспринимала как данность — в этой сфере у нее не было никакой ущербности, — а низменное постигала эмпирическим путем.
— Запреты, — говорила она, — накладываются людьми из страха и лицемерия. Человек может и должен распоряжаться своей жизнью, как пожелает. Это его право.
Своим правом Йона пользовалась очень широко. Она погружалась в сомнамбулический мир алкоголя и наркотиков, участвовала в оргиях, крутила роман с лесбиянкой и даже побывала в сумасшедшем доме, хотя ее психическая неуравновешенность была всего лишь следствием остроты чувственного восприятия.
Говорят, что если женщина любит, то она не изменяет. Это неверно. Изменяет, не переставая при этом любить. Непреодолимая женская натура заставляет ее надкусить запретный плод, чтобы сразу выбросить его и вернуться в лоно добродетели как ни в чем не бывало.
Йона, надкусившая чуть ли не все запретные плоды, сумела тем не менее остаться сама собой, не претерпев ни малейшего ущерба.
А любила она по-настоящему только свои стихи.
Как-то забежав к ней на традиционную уже утреннюю чашку кофе, я застал ее в расстроенных чувствах.
— Знаешь, — сказала она, — ночью мне приснились стихи необычайной красоты. Проснувшись, я их забыла.
— Ты должна научиться писать во сне, — предложил я серьезно.
Вечером она потащила меня на прогулку в Меа-Шеарим.
В черных своих одеждах, как в доспехах, надежно ограждающих от скверны жизни, спешили куда-то евреи, не признающие еврейского государства, созданного руками безбожников.
Йона была в облегающих джинсах и пестрой кофточке. Некоторые из обитателей квартала бросали на нее взгляды, заставлявшие усомниться в их нравственности.
— Они воплощают наше благословенное и проклятое наследство, за которое приходится из поколения в поколение платить страданиями и кровью, — задумчиво сказала Йона.
— Но если бы не они, то, скорее всего, и нас бы сегодня не было, — заметил я.
— Ты имеешь в виду евреев?
— Именно.
— Не думаю, чтобы мир очень уж об этом сожалел, в особенности арабы, — засмеялась Йона.
— По-моему, не следует говорить такие вещи после Гитлера.
— Говорить можно все, — припечатала Йона этот диалог.
Потом мы были у нее. Нашлось полбутылки красного теплого вина, и она до рассвета читала мне стихи медленным своим, чуть хрипловатым голосом. Я, обалдевший от алкоголя и впечатлений, почти не улавливал их порывистой музыки, но знал, что они прекрасны.
* * *
Журналист Игаль Сарна написал о жизни Йоны Волах целую книгу, в которой проследил ее путь от пеленок до мучительной смерти. Фундаментальная эта биография, насыщенная фактами и деталями, еще долго будет вызывать вполне оправданный интерес. Дни своей героини Сарна расписывает чуть ли не по часам. Мы многое узнаем о ее поисках, метаниях, любовных увлечениях, пристрастиях и антипатиях, Мы видим Йону в быту и в сумасшедшем доме. Мы получаем представление о ее характере, темпераменте, личных и литературных делах. Но поэта, улавливающего «шум времени», всегда и при любых обстоятельствах чувствующего его ритмическую пульсацию, — в книге Сарны нет. Причина ясна. Сам он этого шума не чувствовал и даже не догадывался о его существовании.
Целые две главы в своей книге уделил Сарна пребыванию Йоны в Нотр-Дам. Пользуюсь случаем, чтобы исправить неточности его изложения, касающиеся меня лично. Сарна пишет, что я, добиваясь благосклонности Йоны, читал ей стихи Пастернака.
На самом деле было иначе.
Однажды Йона взяла меня с собой в гости к англоязычному поэту, жившему в экзотической мансарде в Эйн-Кереме. Я попытался увильнуть, ибо не любил появляться в незнакомых компаниях, где кто-нибудь обязательно спросит: «Неужели в Советском Союзе плохо относятся к евреям?»
Но одна из особенностей Йоны заключалась в том, что любая ее просьба исполнялась. Почему-то никому и в голову не приходило ответить ей отказом.
Вечер у поэта незаметно перешел в кутеж. Пили все тот же «Экстра-файн». Читали стихи. Кто-то бренчал на гитаре. У всех этих людей было то, чего не было у меня. Язык, корни, ощущение причастности ко всему, что нас окружало.
— А теперь послушаем русские стихи, — сказала вдруг Йона.
Делать было нечего. Я встал и прочел пастернаковское стихотворение из цикла «Разрыв». Полупьяные мальчики и девочки слушали музыку чужих слов с напряженным вниманием. Каким-то чутьем они поняли, что из всех прозвучавших здесь стихов эти — самые лучшие.
— Повтори последнюю строфу, — попросила Йона.
Я послушно прочитал:
— Переведи!
Я попытался.
— Окно и жилы — какая точная ассоциация, — сказала Йона. — Ты говоришь, Пастернак? Я запомню.
Сарна пишет также, что однажды двое «русских» — Владимир и Алексис, как два самца, сцепились в коридоре за право войти в комнату к нежной девушке Йоне.
И это я оставляю на его совести.
Алексис был наивным мечтательным мальчиком из семьи выходцев из Бухареста. По какой-то прихоти Йона обратила на него мимолетное внимание, после чего ей не стало покоя. До того дошло, что она выносить не могла его по-собачьи преданных глаз. Когда же он предложил ей отправиться вместе с ним в Южный Вьетнам, чтобы сражаться на стороне Вьетконга, она послала его подальше. Однажды вечером, когда я был у Йоны, он ввалился пьяный, стал провоцировать ссору. Я вывел его в коридор, где он попытался меня ударить. Потом заплакал — горько, безутешно. Пришлось увести Алексиса в его номер и уложить спать. На следующий день он исчез из Нотр-Дам, и больше я его никогда не видел.
* * *
Вечерние прогулки Йоны по Иерусалиму почти всегда приводили ее в Тальбие, где на небольшом расстоянии друг от друга высятся каменные стены, отделяющие от мира жизни два островка скорби и страдания: дом умалишенных и лепрозорий. Свое пребывание в сумасшедшем доме Йона вспоминала почти с нежностью, расценивала как великолепное романтическое приключение. К обители же прокаженных относилась со страхом, в котором было, однако, нечто притягательное. Ей хотелось побывать и там, но так, чтобы не заразиться страшной болезнью.
— Это желание исчезло, как только я представила язвы и рубцы на своем теле, гнилой рот, вывороченные веки, потерю голоса и зрения. Нет уж! Моя готовность рисковать собой так далеко не простирается, — сказала Йона, когда мы впервые подошли к этому месту.
— В Средние века, — заметил я, — прокаженных вели в церковь, клали на катафалк, покрывали черным саваном, на грудь насыпали немного земли — в знак символических похорон — и лишь после этого отправляли в лепрозорий.