Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Навестив в иерусалимской больнице Дана, Йона не поинтересовалась, что с Тадеушем и где он находится. Для нее этот человек уже превратился в ничто.
Тадеуш, проживший потом ничем не примечательную жизнь, даже имени Йоны не мог слышать без скрежета зубовного. Но, узнав о ее смерти, — заплакал.
…В 1966 году вышел первый сборник Йоны, и я был поражен зрелостью ее мастерства. Мерцающий мир гротеска и фантасмагории, не имеющий ничего общего с реалиями окружающей жизни. Чувственная мощь и чувствительность, борьба хаоса и гармонии, трепет обнаженных нервов, нежность и грубая эротика, легкие переходы от житейской низменности в заоблачные эмпиреи. И наконец, сквозная тема безысходности бытия.
Встречаться к тому времени мы уже перестали. У нее была своя жизнь. У меня — своя.
* * *
Прошло девять лет. Не помню уже, с какой целью, оказался я вблизи торгового центра на улице Дизенгоф в Тель-Авиве, задумавшись, брел куда-то. И вдруг услышал: «Володья!»
Она всегда мягко произносила мое имя, и мне не нужно было оборачиваться, чтобы узнать, кому принадлежит этот голос.
— Йона!
С ней был загорелый мужчина средних лет, с тревожным, как мне показалось, выражением глаз. Йона что-то ему сказала, и он ушел, не оборачиваясь.
И вот мы опять в кафе, как девять лет назад. Она мало изменилась, хотя черты лица немного отяжелели. Я попытался выразить свое восхищение по поводу ее первого сборника, но она поморщилась:
— Ах, оставь! Моя вторая книга «Шней ганим»[3] намного лучше. А вообще-то в моей жизни было все, и, по сути, не было ничего. Все ушло в слова… в слова. А слова — после того, как они написаны, — тоже уходят. Я к ним равнодушна. Вот ничего и не остается.
Детали этой последней нашей встречи стерлись из моей памяти. Помню только, что Йона не очень охотно рассказывала о себе. По моей просьбе прочла несколько последних своих стихотворений. На прощанье сказала:
— Ты все так же много читаешь? Бросай это занятие. Не читать надо, а писать.
Больше мы не виделись.
Йона умерла от рака на сорок первом году жизни, после долгих мучений. Страдания не привели ее к вере в Бога. Она верила в свои личные, лишь ей принадлежащие ад и рай, но эта вера не имела отношения ни к одной из существующих религий.
Многие считают, что после смерти Натана Альтермана именно Йона заняла вакантное место первого поэта. Предпосылки для столь максималистской оценки имеются. Йона возглавляла авангардистское направление «Молодая поэзия», отрицавшее Альтермана и его школу с тем же пылом, с каким в тридцатые годы Шленский и Альтерман ниспровергали Бялика и его последователей. Известно ведь, что в искусстве изначально заложена тяга к обновлению.
Казалось бы, что общего у Йоны Волах с Натаном Альтерманом, ставшим классиком еще при жизни, отличавшимся утонченностью стиля и — при всем богатстве его поэтической палитры — не выходившим за рамки классических канонов?
Но когда я спросил Йону, кого она считает первым поэтом Израиля, она, не задумываясь, назвала Альтермана. И пояснила:
— Для него поэзия — это форма жизни.
Тогда я не понял, что она имела в виду.
Теперь — понимаю.
Жизнь Альтермана — одна из самых простых, что даются в удел человеку. И если мы расставим биографические вехи, то увидим, как мало они нам говорят. Ибо факты биографии Альтермана — это всего лишь роговая оболочка, забор, надежно ограждающий его внутренний мир от нескромных взоров.
Важно не то, что происходило с ним в жизни, — значительно его внутреннее «Я», увидеть и почувствовать которое можно только изнутри, из глубины. Идеальная оптика для этого — творчество, дневники, письма. Именно они позволяют, сменив перспективу, бросить взгляд во внутренние покои души, как сквозь щель в занавешенном окне.
Важнейшая функция души заключается в осуществлении человеком своего предназначения. Иными словами, изначально заложенной в нем жизненной программы, реализующейся в процессе взаимодействия внутреннего «Я» с окружающим внешним миром. Лишь когда речь идет о людях калибра Альтермана, этот процесс выходит за рамки личного нашего опыта.
Жизнь Альтермана отличается внешним благополучием… Он никогда не знал ни нужды, ни голода. Не воевал. Правда, Ицхак Саде, ставивший Альтермана выше всех поэтов, несколько раз во время Войны за независимость брал его с собой в армию, но всегда заботился, чтобы во время сражений он находился в тылу.
— Национальный поэт, — заявил Саде, — не может протирать брюки в тель-авивских кафе, когда решается судьба его народа.
— Брось, — усмехнулся Альтерман, — ты держишь меня при себе, чтобы было с кем выпить и потрепаться после боя…
Лицевая сторона его жизни вообще не отличается резкими перепадами.
Родился в 1910 году в Варшаве. Его родители — Ицхак и Белла — были учителями. В бурный период после мировой войны и большевистской революции семья долго скиталась по Восточной Европе, пока не осела в Тель-Авиве. Будущему поэту было тогда пятнадцать.
Ицхак Альтерман был человеком проницательным, умевшим распознавать грязь и кровь за красивым идеологическим фасадом. Благодаря отцу Натан, в отличие от Авраама Шлёнского, Александра Пена и многих других творцов новой ивритской культуры, никогда не испытывал нежных чувств к советскому режиму.
Ицхак Альтерман, которому обретенная родина грезилась «цветущим садом», хотел, чтобы его сын стал агрономом. Натан, с детства писавший стихи на иврите и смутно ощущавший уже свое призвание, не противился отцовской воле. Для еврейских иммигрантов в подмандатной Палестине сельское хозяйство было тогда важнее поэзии.
Закончив в 1929 году престижную тель-авивскую гимназию «Герцлия», Натан отправился в Сорбонну изучать земледелие. Позднее продолжил это занятие в сельскохозяйственном институте в Нанси, где и получил диплом агронома. Впрочем, по этой специальности не проработал ни одного дня.
Зато несколько лет во Франции оказались чрезвычайно важными для становления Альтермана как поэта и человека. Он взял от Парижа все, что этот город мог дать.
В Париже он осознал универсальность культуры и ощутил гармонию мира как сочетание самых невероятных вещей.
В Париже он понял, что в основе человеческого существования лежит безысходность, и с тех пор трагическое мироощущение уже не покидало его.
Летом 1932 года Натан Альтерман возвращается в Палестину уже сформировавшимся поэтом. Стихи его все чаще появляются в печати и воспринимаются как явление в интеллектуальном мире Тель-Авива.
Совсем иным был тогда этот город. К экзотическому арабскому Яффо примыкали уродливые коробки еврейских домов. Кто думал тогда о красотах архитектуры?