Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Странно и любопытно другое: при таком бурно выраженном материнском инстинкте ей удается еще и любить (и даже ревновать) мужа – обычно муж в таких случаях отодвигается на восемнадцатый план и ценится лишь как необходимое условие существования семьи.
Как оказалось, Наташа Ростова с ее инстинктом и капором не дает покоя не только мне. Вчера, проходя по коридору, уловила кусок телеинтервью с вездесущей героиней нашего времени К. С., которая довольно искренне, связно и убедительно объясняла свою устойчивую фобию в отношении законного брака: не желает она превращаться в Наташу Безухову, желает порхать, желает жить. Даже зауважала девушку: мне бы так не суметь, здесь позиция, жизненный выбор. Классический вопрос приоритетов. А я… Я уже сейчас с ног до головы бесцветная от страха за ребенка полубезумная Наташа, не помню, когда видела себя в зеркале.
Всё это лоскутным вихрем проносится в голове и укладывается в ясную картинку: мне снилась Наташа Ростова в каком-то светлом и уютном балахоне, с сияющей и даже озорной улыбкой. Кажется, она говорила, что проживает единственно возможную и счастливую для нее жизнь, и ей смешно всё то, что про нее написано. Как жаль, что я проснулась.
Залюбовавшись сочетанием бордового и серебристого и снова поразившись тому, до чего же Эра напоминает Бабу-ягу, интеллигентную, современную, я забываю поздороваться и лишь смотрю, не шевелясь. Она нахмурена, сосредоточенна, погружена в свое, то есть в мое, и я чувствую, что опять что-то сгущается. Правда, не то, что я думаю. Эра Самсоновна долго вдумчиво молчит, потом мягко и сочувственно бросает:
– Ты знаешь, мне не нравится твой пульс. Вот что ты будешь делать!..
– Мой пульс? – не понимаю и пытаюсь приподняться. – А что с ним?
– Лежи, лежи. Не можешь вспомнить, какой он был раньше?
– В покое шестьдесят – шестьдесят пять. Ну семьдесят. И очень редко выше.
– Теперь под сто, во сне я насчитала девяносто. Вчера сто сорок, после того как ты ходила. Многовато.
Она непроизвольно поправляет свои украшения, барабанит пальцами по истории болезни, опять измеряет живот, слушает сердцебиение ребенка, затем мое сердце и принимается что-то писать, после чего спрашивает:
– Мы сколько принимаем гинепрал?
По этому «мы» я понимаю, что выписывать меня пока никто не собирается, и, вздохнув с облегчением, отвечаю:
– Давно, два месяца, наверное. А что, вредно?
– Что за вздор! Вы меня с ума сведете. Вреднее мысли, страхи. Запомни: страхи. Другое дело, что у гинепрала одно из побочных явлений – усиливается сердцебиение, тахикардия. Придется отменить пока что и принимать лишь в крайнем случае. Понятно? Мы сделаем УЗИ, ну и что скажет кардиолог… Не пугайся, нечего бояться.
– А что он скажет? – включаю я свои привычные бесполезные вопросы и тут же осекаюсь.
– Я тоже желала бы знать. Обследуем, посмотрим.
Помимо воли у меня наворачиваются слезы, и я, закрывая глаза, пытаюсь во что-то уткнуться.
– Да не рыдай ты, бога ради, – устало принимается ворчать Гамбург. – Тахикардия у беременных не невидаль, особенно после семи месяцев: сердце же работает с двойной нагрузкой. Ты сама что чувствуешь?
– Как будто я перед экзаменом – волнение всё время. И слышу, как стучит, особенно после еды или когда хожу. После еды ходить совсем невозможно, оно выскакивает. Лежа – лучше. Голодной тоже лучше, а чай совсем нельзя.
– И ты молчишь?
– Это максимум неделю. Я думала, пройдет. А может, гинепрал?
– Но ты его принимаешь только утром. Ладно, будем разбираться. Возьми часы с секундной стрелкой, лежи, считай, записывай пока. И не реви, не порти мне картину. Вот взяли моду, чуть что – реветь.
Несколько дней я только и делаю, что считаю свой пульс, который девяносто, сто и выше. Девяносто, если лежать и не есть. Если ходить, то сто двадцать. Если поесть и ходить, то все сто пятьдесят. Но главное, при сильной тахикардии матка себя ведет намного лучше и почти не сжимается, не тянет вниз. А чем меньше пульс, тем она напряженнее. Если подолгу не есть, число сердечных сокращений может упасть и до восьмидесяти четырех, но начинает сокращаться матка. Одно хуже другого. Изо всех сил лавируя между ее капризами и сердцебиением, я пытаюсь вставать и ходить тогда, когда тахикардия поменьше, но матка еще не сильно сокращается, я стараюсь есть и пить немного и почаще, но картина примерно одна и та же. В конце концов я устаю, мои часы ломаются без видимой причины, и я с облегчением перестаю считать.
Мое сердце проверяют и так и сяк, патологии не находят и разводят руками. Ко мне косяками ходят врачи, назначают консилиум, в результате Эра, вздыхая и приподнимая нарисованные брови, прописывает обыкновенную валерьянку с пустырником:
– Возможно, просто нервы. Давай полечимся электросном, иглорефлексотерапевт у нас хороший, психотерапевт…
– Ходить ужасно далеко. Пожалуйста, не нужно. Я сама.
– Ну хорошо, – на удивление без споров соглашается Эра и в сторону вздыхает. – Осталось потерпеть-то шесть недель. Не год, не два. Уж постарайся.
– Шесть? Почему?
– Ну, в тридцать шесть беременность уже не сохраняют, отменяют препараты. И если уж ребеночек рождается, то… значит, он рождается.
– Всего лишь шесть?
– Всего лишь шесть, не вру. Ты больше отлежала.
В первый раз я наблюдаю, как Эра почти смеется, и вдруг вижу ее лет пятьдесят назад: кудрявую, уверенную, дерзкую. Классическую еврейскую девочку с маленькими круглыми ручками, тонкой талией и гитарообразной фигурой, сияющим, пусть и совсем не хорошеньким, личиком, матовой смуглой кожей. Про личную жизнь Эры не рассуждают даже «на диванах»: она здесь неизвестна, но я уверена, что тут зарыта история.
– Эра Самсоновна, а можно… мне помыться? – воспользовавшись ее хорошим настроением, совсем неожиданно для себя спрашиваю я, ни на что не надеясь. – Тут в коридоре рядом душевая.
Гамбург удивляется, разглядывает меня во все глаза, как это умеет только она:
– Душевая? Душевая, да. Но ею сто лет никто не пользовался. Выдумала тоже… И вода там не очень горячая. И скользкий пол. И дует. А кто тебе поможет? Вот именно, никто. Ну ладно, я подумаю, совсем ты залежалась, и домой нельзя, – опять ворчит Эра и уходит, приказывая «не лежать, как куча».
К вечеру я всё же получаю доступ к душевой и с заметным волнением собираю в пакет два полотенца, мыло и шампунь. «А вдруг не справлюсь?» – появляются предательские мысли, но азарт сильнее. Как все обычные обслуживающие себя люди, я пойду в душ и вымою свое нагруженное и измученное тело. Сама. Минут пятнадцать – десять хватит. Не больше.
Непотопляемый Пиноккио поддерживает меня своими вытаращенными глазами и вроде как подталкивает к выходу.
…Вода вполне нормальная, но помещение холодное и нежилое, его нужно прогреть. Включаю воду на полную мощность, жду, когда кабинка наполнится паром, и встаю под теплый обильный дождь. Как раньше, как всегда. Немного страшно, но страх очень быстро проходит: матка не реагирует никак. И я принимаюсь за дело, стараясь не мешкать и особенно к себе не прислушиваться. Нельзя наклоняться и падать – всё остальное можно. Укладываюсь в семь минут и ровно столько же стою еще в потоке воды. Мне удалось поймать и задержать давно забытую легкость существования, и я не хочу ее отдавать. Еще минутки три. Я забываю про больницу, про капельницы, про тахикардию и стою, жадно поглощая запахи воды и мягкость ее прикосновений. Давно нужно собираться и выходить, но я всё тяну и тяну, не в силах выйти из-под этих струй прямо-таки физической радости. Мир кажется ручным и безопасным.