Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Женя решила отложить работу, выйти на улицу, зрительно ощутить возникшую в воображении картину.
Когда она надела шляпу, послышался звонок. Женя открыла дверь и увидела Новикова.
– Это вы? – сказала она и рассмеялась.
– Чему вы?
– Куда вы пропали?
– Война, – он развел руками.
– А мы уже хотели устроить распродажу ваших вещей.
– Вы, кажется, собрались уходить?
– Да, мне обязательно нужно, хотите проводить меня?
– С удовольствием, – сказал он.
– Но, может быть, вы устали?
– Что вы, совершенно нет, – искренне сказал он, хотя за трое суток спал не больше пяти часов. Широко улыбнувшись, он добавил: – А я сегодня от брата письмо получил.
На углу Новиков спросил:
– Вам в какую сторону нужно?
Она оглянулась:
– Ни в какую, я решила отложить свое дело, оно не к спеху. Пойдемте на набережную.
Они прошли мимо театра, к памятнику летчику Хользунову, и гуляли по набережной, смотрели на реку, каждый раз возвращались к бронзовому летчику, точно он ждал их.
Начало темнеть, а они продолжали ходить и разговаривать.
Новиков пришел в то возбужденное, восторженное состояние, в какое иногда впадают сдержанные люди. Слова Новикова были не тем, что называют откровенным разговором, они были еще значительнее и важнее: слова молчаливого и сдержанного человека, поверившего, что его жизнь интересна другому.
– …Говорят, что я по натуре штабист, а я ведь строевик-танкист! Вот ведь и опыт, знания есть, а какой-то тормоз… И с вами у меня так; говоря по правде, толком вам ничего сказать не могу…
– Поглядите, какое странное облако, – поспешно сказала Женя, опасаясь, что Новиков начнет объясняться ей в любви.
Они уселись на широкий каменный барьер над Волгой. Шершавый камень был еще горячим от недавнего солнца, и на луговом берегу кое-где поблескивали в свете заката стекла, а с Волги и от ледяной молодой луны уже шла прохлада. На скамейке военный шептался с девушкой. Девушка смеялась, и по тому, как она смеялась, как медленно и неохотно отталкивала от себя кавалера, чувствовалось, что в эти минуты для нее не существовало ничего в мире, кроме этого вечера, лета, молодости, любви.
– Как хорошо и как тревожно, – сказала Женя, вспоминая свои недавние размышления.
В павильоне, где помещалась военная столовая, широко открылась дверь, вышла женщина в белом халате с ведром в руке, и яркий свет быстро осветил тротуар и мостовую, и Жене показалось, что молодая женщина выплеснула ведро света и этот свет, легкий, шипучий, побежал по гладкому широкому асфальту. Следом вышла группа военных. Один из них, видимо пародируя кого-то, дурашливо запел:
Бэлая ночь, дывная ночь…
Новиков молчал, и Женя с тоскливым беспокойством почувствовала: вот он соберет решимость, откашляется, повернется к ней, скажет потерянным голосом: «Я вас люблю», и она уже готовилась положить руку ему на плечо и проговорить увещевающе, грустно: «Не нужно, право же, не нужно об этом говорить».
Новиков сказал:
– Получил сегодня письмо от старшего брата. Работает в шахте, далеко за Уралом. Зарабатывает, пишет, много, да вот дочь у него все болеет, не может к климату привыкнуть. Малярия, что ли?
Женя вздохнула, искоса, настороженно поглядела на Новикова.
И он действительно покашлял, резко повернулся к ней и сказал:
– У меня сейчас острое положение сложилось, я подал рапорт и после этого поссорился с начальником. Он мне сказал: «Я вас не откомандирую и назначу заведовать архивом», а я ему ответил: «Я не подчинюсь такому приказанию».
Эти слова неожиданно обидели и рассердили Женю. Оказывается, его волновали служебные дела.
Она насмешливо прищурилась.
– Знаете, о чем я вдруг подумала? Прошли, должно быть, времена великой романтической любви. Такой любви, как у Тристана и Изольды. Вы читали? Вот он бросил для нее все: и дружбу великого короля, и собственное королевство, и ушел в лес, спал на ветвях и был счастлив. И она, королева, бросив королевство, была счастлива в лесу с ним. Верно ведь? И всякая литература прошлых веков прославляла тех, кто ради любви пренебрегал славой, да, боже мой, небесным и земным блаженством. А теперь все это кажется смешным, непонятным, я уже не говорю о Тристане, да перечтите «Тамань» Лермонтова, и вы скажете: «Как же так, ехал офицер по делу и, утеряв бдительность, увлекся, влюбился, стал кататься на лодке с контрабандисткой, так нельзя». Я думаю, либо люди потеряли способность любить, как когда-то, либо им новые страсти заменили те, прежние!
Она говорила быстро и горячо, словно заранее подготовила целую речь, и сама удивлялась, откуда у нее такая сердитая горячность. Но она уже, не останавливаясь, продолжала говорить:
– Да где там? Что вы! Ну вот вы хотя бы могли бы ради любимой женщины уйти на день со службы, рассердить этим свое генеральское начальство, да какое там – опоздать ради нее на два часа, на двадцать минут? Раньше царство бросали к ее ногам!
– Тут не страх рассердить начальство, – сказал он, – тут дело в долге.
– Да вы мне не объясняйте, я все знаю: чувство общественного долга выше всего, святее всего. Все это верно. – Она снисходительно посмотрела на него. – И все же… скажу вам по секрету… все верно, но любить безумно, слепо, забывая обо всем, люди разучились, заменили эту любовь чем-то иным, новым, может быть, и хорошим, но уж слишком разумным.
– Нет, это неверно. Есть любовь, – сказал Новиков.
– А, ну конечно, – сказала она сердито, – любовь теперь перестала быть роком, вихрем. Ну конечно, знаю, как… любовь хороша, конечно, – сказала она, передразнивая чей-то учительский, рассудительный голос, – супружество, содружество, влюбляться же в неслужебные часы, правда? Что-то вроде оперного театра, – ведь никто из любителей пения и музыки не вздумает бросить службу и в рабочие часы пойти слушать музыку.
Новиков тревожно наморщил лоб и, сведя брови, смотрел на нее, потом вдруг улыбнулся доверчиво и сказал:
– Если б вы на меня сердились, что я все эти дни не приходил, вот хорошо бы!
– Что вы, как вы могли подумать – это ведь вообще. Я-то не гожусь для таких чувств.
– Я понимаю, понимаю, это вообще, – с поспешной покорностью