Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы с Джерри вели активную социальную жизнь и, как и прежде, много тусили: бары, клубы, выставки, ведра со льдом и пивом, водка, хорошее вино. Джерри был по-прежнему популярен, хотя в развитии застрял, а я преуспевала: занималась учебой и много работала. Мне хватало ума понимать, что технике мне еще учиться и учиться. Я процветала: новые выставки, продажи, статьи обо мне – восходящей звезде – в «Трибюн», «Ридере», «Сан-Таймс», «Чикаго мэгазин». Чикаго любит своих детей, даже приемных, если они не сваливают в Нью-Йорк или Лос-Анджелес при первых признаках успеха.
В общем, у меня была бурная карьера художника, притом что я была еще студенткой, а это было совершенно неслыханно. Я поняла, что невозможно добиться такого успеха и не вызвать зависть, особенно у людей из более благополучных семей – людей, у которых чувство собственного превосходства перекрывало талант. Вот только источник этого знания меня удивил.
Джерри все больше съезжал с катушек. Однажды на вечеринке у Алекса, после его переезда в Пилсен, Джерри сильно напился и нанюхался кокса. Я и еще несколько человек толпились на кухне, обсуждали планы на будущее, как вдруг он разразился гневной тирадой, в конце которой уставился на меня своим фирменным пугающим взглядом и объявил:
– Это у меня должна была быть выставка! У меня!
Но выставки у него не было, потому что нечего было выставлять. Контрастные черно-белые фотографии, которые он снимал, демонстрировали шаблонный и во многом снисходительный взгляд богатого белого либерала на бесправных афроамериканцев. Ему прекрасно удавалось продавать мои работы, но попытки привлечь внимание потенциальных поклонников к своим никого не впечатляли. Дошло до того, что он даже не пытался скрывать свою боль, когда кто-то покупал очередную мою картину.
Однажды я вернулась в галерею и обнаружила у него в студии симпатичную голую первокурсницу. Он довольно бесцеремонно объяснил, что это его новый проект по исследованию женской наготы. Мне захотелось сказать, насколько все это жалко и дешево выглядит и, хуже того, насколько посредственно с точки зрения искусства. Даже Алекс стал сомневаться в нем. Но Джерри совсем застрял в своем кокаиновом самодовольстве. Он стал приводить других девок. Пока я писала картины, лепила и делала свои фигурки, я слышала, как они там глупо ржут, курят траву и бухают: это он их так снимал в своей фотостудии. Да, я задыхалась от ревности ко всем этим фотомоделям. Но я его любила, поэтому молчала. В конце концов, я должна была быть раскрепощенной, современной, искушенной художницей, а не какой-нибудь старомодной дурой из миннесотской глубинки.
Что касается матери и отца, я уже не могла им врать про бизнес-школу. Я собрала все газетные вырезки со статьями про себя, фотографии и копии чеков от продажи работ и написала письмо, объяснив, что бизнес-школа, в которую я так и не пошла, был не мой вариант и что я перевелась на искусство и добилась больших успехов. Поначалу они восприняли новость в штыки. Потом приехали в Чикаго и увидели, как все это работает – институт и галерея. Я сказала, что больше не нуждаюсь в их финансовой помощи и что верну деньги бабушки Ольсен, которые получила на учебу. Мать засуетилась и разволновалась, а отец был явно под впечатлением, хотя и старался этого не показывать. Когда они уезжали, он взглянул на меня и произнес два слова:
– Целое предприятие, – и сел в машину. Еще никогда мне не было так хорошо с ним рядом.
Спустя какое-то время после их визита обычным осенним вечером Джерри вдруг завопил от радости. Он нашел мои старые фотографии, на которых я была еще толстым подростком. Он не мог поверить, что когда-то я выглядела именно так. Сказал, что у меня потрясающая способность быстро набирать и сбрасывать вес.
И он меня убедил позировать ему голой. Сначала мне это даже польстило. Я его сильно любила, а он, как казалось, сразу потерял интерес к другим бабам.
– С ними я только изучал процесс: свет, тени, ракурсы. Я только готовился снимать тебя, – сказал он. И это было так сладко слышать – вот такая я была дура, никакого подвоха не чувствовала. Как любой человек, который смотрит на жизнь сквозь любовную пелену, я видела только то, что хотела.
В первую пятницу каждого месяца в течение года Джерри фотографировал меня: делал три черно-белые фотографии спереди, сзади и слева. Все на одном и том же месте, с одинаковым светом. И еще он заставлял меня есть. Говорил, что хочет увидеть, как меняется мое тело. Это было настоящее искусство. Он был прав. Я была как Де Ниро в «Бешеном быке». Я поправлюсь, да, но потом легко похудею. Ради него я была готова на все.
Я по-прежнему много работала и училась: ходила на дополнительные занятия в институт и начала осваивать таксидермию. Нашла себе такого Расса Бирчиналла – крепкого здоровяка, любителя природы, как и все подобные типажи. Он делал чучела небольших млекопитающих, а мастерская у него была недалеко от Вестерн-авеню. Расс дотошно учил меня всем этапам процесса – от сортировки образцов до снятия шкур, дубления, маркировки, отделки и монтажа на подставках, изображавших среду обитания. Я научилась оценивать состояние зверька и его кожи, измерять площадь шкуры, или, как он говорил, скоры`, объем мякоти, загибать губы, двигать глаза и уши, рассекать носы, маркировать, солить и дубить скору. Я узнала, как подгонять фигуру, как монтировать чучела на подставках, как использовать аэрографию. Я думала, меня будет от всего этого воротить, но все шло нормально. Умерла так умерла, а мысль, что внешний вид зверьков можно восстанавливать хотя бы примерно, меня даже грела.
Джерри надо мной ржал: это у него уже вошло в привычку. Зачем тратить время на этот бред? В чем смысл? Он говорил, как мой отец. Начальственный безапелляционный тон – он у всех одинаковый. Но если слышишь эти нравоучения сквозь пелену любви, то истинный смысл ускользает и начинаешь в чем-то даже уступать. Я продолжала все время жрать, толстела и позировала Джерри, но пятниц, которые он обводил красной ручкой на настенном календаре, ждала теперь c тихим ужасом.
Деньги, которые я заработала, – много денег от продажи работ – быстро таяли, исчезали в кабаках, оседали в карманах торговцев коксом. Я толстела, а капиталы усыхали. А Джерри только подбадривал, поощрял это обжорство. Он просил, умолял, а потом награждал меня – едой.
И когда меня окончательно разнесло, вскоре после очередной ежемесячной съемки – двенадцатой по счету – Джерри сказал, что пора нам из Чикаго валить.
Мардж опять опоздала, а у меня уже времени нет нихуя. Три двадцать три, а она все бубнит про своего ебучего кота и ветеринаров: невозможно это слушать. У меня жесткое правило: или ты со мной работаешь, или идешь нахуй. В сутках 24 часа, 1440 минут и 86 400 секунд, из которых слишком много приходится тратить на лузеров. (Когда я только приехала во Флориду, я перечитала всю литературу по тайм-менеджменту, которая была у Либа.) Через два часа презентация отцовской книжки, так что я оставляю Мардж заниматься одну и спешно сваливаю.
Сажусь в «кадиллак» и начинаю волноваться: на Макартуре будет плотно, а мне еще Соренсон кормить. Единственный фастфуд поблизости – пиццерия: заезжаю туда. За прилавком толстая потная бабища обслуживает очередь.