Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотя «Естественная история души» и была напечатана в Голландии под английским псевдонимом, неприятностей избежать не удалось. Парижский парламент осудил книгу на сожжение, и 13 июля 1746 г. на Гревской площади палач торжественно сжег этот вольнодумный текст. Автору пришлось оставить должность в полку и бежать сперва в Гент, а потом в Лейден. Но даже в терпимой Голландии ему грозила тюрьма. Сам же Ламетри вместо покаяния опубликовал совсем уж разрушительный трактат «Человек-машина». Еще во время работы над ним он обратился за помощью к своему земляку математику Мопертюи, возглавлявшему Берлинскую Академию, и тот добился от покровителя опальных ученых Фридриха II приглашения для Ламетри в Берлин. Философу пришлось под покровом ночи бежать из Лейдена и пробираться в Пруссию, где он встретил общество Вольтера, д'Аржанса и Мопертюи. С первыми двумя у него теплых отношений не сложилось, зато просвещенный монарх сделал его своим личным чтецом. Мопертюи тоже враждовал с Вольтером, поэтому большого урона от вольтеровой неприязни Ламетри не претерпел[511]. Через три года он внезапно умер.
Подобно многим французским мыслителям XVIII столетия, Ламетри был убежденным последователем Локка и утверждал, что «нам не известно ничего сверх того, что мы узнаем при посредстве ощущений»[512]. Он выступал против картезианства как «легковесной системы» и отвергал самый «дух системы», ставший подводным камнем, погубившим многих великих мыслителей. Этому духу он противопоставлял дух эмпирического исследования: «все наши помыслы и стремления должны сводиться к тому, чтобы всегда оставаться привязанными к колеснице природы»[513].
Ламетри рассматривал человеческое тело как машину, придающую самой себе завод и являющейся, таким образом, живым олицетворением непрестанного движения. От завода машины зависят наша мысль и наши моральные качества. Это представление было естественным следствием материализма Ламетри, убежденного в том, что мысль есть основное свойство организованной материи. Его убеждение столь твердо, что в «Предварительном рассуждении» он говорит даже, что «писать как философ – это ведь значит проповедовать материализм!»[514]
Будучи довольно резким критиком картезианства, Ламетри в то же время с почтением относился к древним авторам, «философия которых, полная глубины и проницательности, заслуживает восстановления на обломках современной философии». Достижения картезианства или лейбницианства представлялись ему весьма сомнительными и не выдерживающими сравнения с мощью античной мысли. «…Древняя философия (метафизика), – утверждал он, – всегда будет одерживать верх в глазах тех, кто достоин о ней судить, так как она представляет… прочную и вполне цельную систему, как бы единое тело, чего нельзя сказать о разъединенных членах современной физики»[515].
Э. Кассирер замечал, что материализм Гольбаха и Ламетри – это «только частное, изолированное явление, которому никак не присуще типическое значение», «особый случай рецидива догматического склада мысли, с которым ведущие научные умы XVIII в. ведут борьбу, стремясь его преодолеть»[516].
Ламетри возрождал платоновский взгляд на философию как тяжелый труд, добровольно возлагаемый на себя избранными людьми, у которых очень мало общего со светской суетой и пустословием. Впрочем, тот образ, что дает он в своем трактате, остается действительным для любой эпохи и лишний раз подтверждает то простое обстоятельство, что «век философии» вовсе не был веком повального увлечения философией, а был, по всей видимости, столь же равнодушен к ней, как и любое другое столетие:
Очень немногие (признаюсь в этой истине не без боли) выходят за пределы чувственного мира, потому что в нем находят все блага, все телесные наслаждения и отнюдь не ощущают преимуществ философских наслаждений и даже счастья, которое испытывают в то время, когда заняты отысканием истины, ибо изучение дает больше, чем благочестие, и не только предохраняет от скуки: оно часто доставляет тот вид наслаждения или, скорее, внутреннего удовлетворения, который я назвал ощущениями ума и который, без всякого сомнения, льстит самолюбию.
Удивительно ли после всего сказанного выше, что абстрактный, интеллектуальный мир, в котором всякое чувство подвергается контролю самых суровых цензоров, – удивительно ли, спрашиваю я, что этот мир почти столь же пустынен и одинок, как мир знаменитого основателя картезианской школы? Увы, в нем живет лишь небольшое количество мудрецов, т. е. мыслящих людей (ведь только в мышлении истинная мудрость, а все остальное – предрассудки). Да, но мыслить – разве это не значит проводить свою жизнь в возделывании неблагодарной почвы, которая дает плоды только после забот и тщательной обработки? В самом деле, найдется ли из ста человек хоть два, для кого были бы привлекательны изучение и размышление? С какой стороны может представить интерес интеллектуальный мир, о котором я говорю, для людей, знающих все преимущества своих чувств, кроме главного из них – ума? Немудрено, что он им мерещится в отдалении, как идеальная земля, несущая какие-то воображаемые плоды[517].
Ламетри воскрешает античный образ философии как этоса, как искусства жить и умирать. При этом его идеал философии оказывается антистоическим. Он даже написал трактат под названием «Анти-Сенека, или Рассуждение о счастье». Если стоики суровы, печальны и строги, заявил он здесь, то сам он желает быть кротким, веселым и снисходительным. Если стоики отрекаются от своего тела, то он хочет отвлечься от своей души. Если стоики гордятся тем, что недоступны для радости и страдания, то он гордится тем, что испытывает и то, и другое. Быть людьми – вот чем стоит гордиться. «Истинная философия внушает вкус к жизни, который в нас подавляет фанатизм (так как и у философии есть свой фанатизм), и она же в конце концов учит умирать, когда наступает час смерти»[518].
Философ наблюдает разнообразную картину Вселенной из угла партера, где он прячется от толпы, всем восхищаясь, но ничему не удивляясь, даже тому, что «он видит на сцене самого себя»[519]. Сама философия подчиняется природе как своей матери. Этой рабской зависимостью она гордится и не подчиняется ничему другому. Что не исходит из недр природы, то не имеет отношения к философии.