Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одному Богу известно, что я выстрадала, заключенная в этом доме и предоставленная ненавистному мне человеку. Быть может, мое явное отвращение охладило дона Цезареса. Через некоторое время тот исчез, и Гильберт сказал мне, что он убит на дуэли. Я умоляла тогда этого наглеца уехать из ненавистного дома. Но нет, он этого не сделал, и вскоре явился преемник Цезареса, по имени дон Родриго… Позволь мне не распространяться об этом ужасном времени, когда, продаваемая и перепродаваемая негодяем, злоупотреблявшим моей беззащитностью и моей роковой красотой, я испила до дна чашу позора, едва не лишившего меня рассудка. Я наложила бы на себя руки, если бы меня не удерживала мысль об ужасном будущем, ожидавшем моего ребенка. Я пробовала бежать с Виолой, но меня хорошо сторожили, да и куда я пошла бы без денег, в моем незаконном положении? Я пришла наконец к решению задушить Виолу, а потом убить себя, как вдруг неожиданный случай изменил все.
Не объясняя причины, Гильберт объявил мне, что надо поскорее укладываться, так как в двадцать четыре часа мы уезжаем из Мадрида. Экстрелла, поссорившись с Гильбертом, в злобе рассказала мне, что полиция проведала о его темных делах, узнала, за какую безумную цену он меня продавал, разоряя молодых людей из хороших семей, и что ему велено немедленно уезжать. Сверх того, она сообщила мне, что оба брата игроки и что порой Гильберт получал из неизвестного источника большие суммы денег, которые тратил на свои удовольствия.
После изгнания из Испании мы поселились в Париже. Гильберт скоро достал мне занятие в одном из маленьких театров, но сам он и Николай ровно ничего не делали, вели жизнь разгульную, а Гильберт относился ко мне бесцеремонно, как к своей собственности. Он отбирал все, что я зарабатывала, отказывая мне в необходимом, воровал и продавал мои вещи, часто возвращался пьяным. Более года прошло таким образом. И вот однажды ночью Гильберта принесли смертельно раненного в голову. Я узнала, что он играл в картежном притоне и сплутовал, его уличили и произошла кровавая драка, в которой он и был ранен. На следующий день Гильберт умер, и я вздохнула свободнее. Перед законом я была его вдовой и могла жить как хотела. Николай был лучше его сердцем и менее развращен. Сам он уже был болен и харкал кровью, все это вместе взятое заставило его вести правильную жизнь. Он объявил, что хочет честно трудиться, и, насколько позволяли силы, помогал мне. Он написал несколько писем и через три недели сказал мне, что все устроено, его дальний родственник достал ему в Берлине, где жил сам, место в конторе, а прежний его благодетель прислал ему денежную помощь на путевые издержки и на устройство на новом месте. И тогда мы поехали в Берлин.
Вначале все шло хорошо, но вдруг болезнь Николая так обострилась, что он не мог выходить из комнаты, и скоротечная чахотка в полтора месяца свела его в могилу. Я думаю, что, ухаживая за ним, я заразилась болезнью, которая меня убивает. Из бумаг Николая я узнала имя неизвестного мне благодетеля, то был князь Орохай. От него постоянно тянули деньги для ребенка и для меня, и он широко и великодушно никогда не отказывал в своей помощи.
Оставшись одна, я не знала, что делать. Мой гардероб был в таком состоянии, что я не могла давать уроки, и лишь после долгих поисков достала работу в магазине белья. Однако заработок мой был так ничтожен, что я зачастую голодала. Слава богу, хоть мой ребенок был сыт. Эти лишения и работа ухудшили состояние моего здоровья, я чувствовала, что болезнь быстро развивается и что конец мой недалек. При жизни я ни к кому не хотела обращаться, на случай смерти приготовила письмо Раулю, прося его взять ребенка на свое попечение.
Четыре месяца прожила я на чердаке, где ты меня нашел, думая, что там и умру. Но Бог изменил твое сердце, ты принял меня с ребенком, и мне остается только благодарить милосердие Бога и твое…
Изнуренная длинным рассказом, она опустилась на подушки и закрыла на минуту глаза. Лицо Вельдена мало-помалу покрывалось смертельной бледностью, со жгучей скорбью слушал он историю нравственных и физических мучений, которыми несчастная искупила свою вину, а совесть твердила ему: «На тебе лежит ответственность за эту погибшую жизнь. По злобе к другой связал ты с собой ее и оттолкнул законную, внушенную тобой, любовь ее, а когда она пала, по твоей же вине, ты осудил ее без милосердия и кинул в руки негодяя…»
– Руфь, – сказал он нервным голосом, – твой рассказ служит мне приговором. Я виноват во всем, и Бог спросит у меня строгий отчет о твоем загубленном существовании. Ты имела право требовать от меня если не страстной любви, то во всяком случае дружбы и снисхождения, а я был жесток, ослепленный безумной любовью к пренебрегшей мною женщине…
– Не обвиняй себя, Гуго. Оскорбление, которое я тебе нанесла, было слишком тяжко и не могло не довести до крайнего раздражения пылкую, гордую натуру. Но ты загладил свою вину, приняв меня с дочерью и отечески отнесясь к ребенку того, кто отнял у тебя любимую женщину. Моя участь слишком хороша для такой грешницы, я умираю, примиренная с тобой, окруженная заботами, твоей неисчерпаемой добротой и спокойная за судьбу Виолы, а для меня, как и для тебя, моя смерть спасение. Мог бы ты выносить меня без отвращения после моего ужасного постыдного прошлого?.. Нет-нет, Бог устраивает все к лучшему. Он принял твое раскаяние, простил тебя и возвращает тебе свободу. Ты молод, Гуго, забудешь меня, встретишь другую женщину, которая даст тебе мирное счастье со временем и детям будет преданной матерью.
– Нет, Руфь, я не возьму на себя больше ответственности за чью-либо душу. Труд и дети должны заполнить мою жизнь.
После этого важного разговора Гуго удвоил свои заботы о больной, предупреждая ее желания, и посвящал ей каждую свободную минуту, стараясь ее развлечь.
Настала весна. Пробужденная природа, вливающая, по-видимому, в каждого новые силы и жизнь, не произвела благотворного влияния на здоровье Руфи. Она становилась все слабей и слабей, ее глаза, расширенные болезнью, горели тем огнем, который исходил точно от отлетевшей души, как отражение отчизны, куда ты возвращаешься.
Однажды утром, войдя к жене, Гуго нашел ее задумчивой, озабоченной, беспокойной, в исхудалых руках были старые измятые и пожелтевшие письма.
– Что тревожит тебя, мой бедный друг? – спросил он ее, садясь возле. – Скажи мне все, и если только я властен успокоить и удовлетворить тебя, то будь уверена – сделаю.
– Ты читаешь мои мысли, – сказала Руфь, краснея. – Да, у меня есть одно последнее желание, быть может, в этой жизни, но… я боюсь оскорбить тебя.
– Не беспокойся, ты ничем не можешь меня оскорбить, и я с радостью исполню твое желание. Говори же смело!
– Я хотела бы… – начала Руфь нерешительно, – я бы хотела увидеть еще раз князя Орохай. Только не думай, Гуго, что меня побуждает к тому преступное чувство. Я вернулась к моей первой любви, и тебе будет принадлежать моя последняя мысль. – Она взяла мужа за руку и притянула к губам. – Но видишь ли, я вспомнила о нем потому, что встретила его вчера на прогулке, а сегодня перечитала его несколько писем к Петесу. В них видна постоянная доброта ко мне, страх и беспокойство за судьбу ребенка. Он нам много помогал и не виноват в плутнях Гильберта. Так вот, я хотела поблагодарить его за великодушие, успокоить насчет судьбы Виолы и сказать, что мы обе крещены…