Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сказывают, что Якуб Шеля у баб шел нарасхват. Чему удивляться, ведь баба – дура и всегда выбирает такого мужика, который ее ни в грош не ставит.
Вот уже несколько дней после того, как Сташека забрали в солдаты, Якуб молчит. Он ест, пьет, позволяет жене менять повязки, но ничего не говорит. Он блуждает взглядом по потолку, по святым образам, что развесила в хате Сальча, которой в последние годы нравилось проводить время на коленях. Якуб равнодушно поглядывает на стайку своих ребятишек, чьи имена он путает, и жалеет Сташека. Лишь он один Шеле по душе. Может, Якуб даже его любит. Удивительно, ведь он ему не родной сын. Пропадет Сташек в армии. Погибнет где-нибудь на войне или после службы станет попрошайкой в какой-нибудь Иллирии, Трансильвании, или куда его там судьба забросит. Будет подыхать под забором, как Лазарь, и собаки будут лизать его язвы.
Возникают эти мысли в голове; поначалу они холодные и не трогают, но затем, с каждой минутой, как круги на воде, расходятся по всему телу Якуба, давят на сердце, тянут жилы и нервы. Невыносимо.
– Чего ты молчишь? – спрашивает Сальча, вытирая мужу пот со лба, потому что у того опять жар.
– А чего мне говорить?
Послушная собачья забота жены вызывает в Якубе только раздражение.
– Ты, наверное, рада, что Сташека забрали, – произносит он наконец.
– Лучше его, чем тебя.
– Жалко парня.
– Может, эта армия ему на пользу пойдет. По крайней мере, разбойником не вырастет.
– Как я?
– Ты уже редко на разбой ходишь. Это я у Святого Антония Падуанского вымолила. Он от потери вещей помогает.
– Я ничего не терял.
– Ты, старый, себя потерял.
Якуб пренебрежительно усмехается.
– Дура ты. А на разбой, если захочу, опять пойду.
Прошло не меньше недели, прежде чем Якуб почувствовал себя лучше и он смог выйти дальше уборной. И пошел он не на разбой, хотя так всем показалось. Он ушел в мир.
Якуба мучила совесть из-за Сташека. Потому первым делом он направился в Тарнув, к старосте Брейнлю – к своему другу Брейнлю, но тот лишь развел руками. Вот если бы Шеля замыслил что-то назло польским панам, задумал их высмеять или как-то иначе им навредить, тогда бы он, несомненно, помог, горы бы для друга свернул. Брейнль даже готов заплатить горсть флоринов за каждую ясновельможную голову, которую, если найдется повод, удастся снести. Однако воспрепятствовать решению рекрутской комиссии – это нет. Ведь это означает встать против всей государственной машины монархии – против всемогущего Левиафана, у которого кости – это чиновники, а мышцы – военные. И истинно говорит Кайзер: все, что вы сделаете с одним моим слугой, вы сделаете со мной. Ибо кость костью, плоть плотью, но сердце всей монархии – это сам Кайзер. И как отдельные части тела не могут враждовать между собой, так не может никто – ни пан, ни хам, ни немец, ни чех, ни поляк – подрывать основы государственных институтов.
– И на кой хрен вы мне все это рассказываете, ваше благородие, – тоскливо ответил Якуб. – Не хотите помочь, скажите прямо.
Брейнль немного обиделся, но все же дал подсказку: по законам империи каждому хаму дозволено обжаловать решение помещика. А поскольку именно помещик назначает призывников, то и призыв Сташека в армию – это его решение.
– И к кому мне обращаться? Может быть, к губернатору во Львове?
– Угадал. К губернатору.
– К губернатору. А чего не к самому Кайзеру в Шенбрунн?
– Перестань. Я желаю тебе добра, ты это знаешь. Что смогу, то сделаю. Ты получишь рекомендательное письмо от меня, а без него тебя никто к губернатору даже на порог не допустит, потому что ты хам. Воняешь, как хам, и смотришь недобрым взглядом. Но было бы неплохо, если бы ты на Богуша какую-нибудь жалобу написал. Мол, вас в деревне угнетают, барщину сверх меры назначают. Мол, сервитуты всякие. Или хотя бы этот тмин глупый. Все, что придумаешь. Лишь бы не выглядело так, будто ты пришел по частному делу.
– А эти флорины за ясновельможную голову… Вы что, серьезно, ваше благородие?
Круглолицый староста улыбнулся и принялся писать письмо.
– Поставь здесь крестик.
Якуб Шеля подписался именем и фамилией. С завитком.
– Ну и ну. Ты не перестаешь меня удивлять, Шеля. Где ты научился писать?
– Здесь и другие имена указаны, пан Брейнль.
– Потому что письмо от всей общины. Поставь у каждого имени крестик. Будет нехорошо, если все хамы из Смажовой окажутся грамотными.
Якуб небрежно поставил крестики напротив имен соседей.
Так и отправил пан староста Шелю во Львов с письмом и кошелем звонких монет – не маленьким, но и не слишком большим. Таким, куда бы могли поместиться сбережения всей жизни простого крестьянина.
От Тарнува до Львова путь неблизкий. Если б Якуб шел пешком, то и к уборке картошки не успел бы добраться. Потому часть пути он решил преодолеть по железной дороге. Чтобы не привлекать к себе внимание, Шеля решил не садиться в поезд в Тарнуве и двинулся на восток, к следующей станции в городке Эмаус.
Дорога шла через благоухающие сосновые леса и заросшие пижмой пустыри. Деревни – бедные, с покосившимися лачугами – попадались на пути редко, как бы случайно. Казалось, что их забросил сюда восточный ветер, и стоит ему снова подуть, как эти нищенские хутора покатятся дальше по миру.
Якуб обходил деревни стороной. Он ни с кем не хотел встречаться и ни с кем разговаривать. На перепутье, под деревянной фигурой Сына Божьего Шеля вынул из узелка ломоть хлеба, горшочек смальца и репу и принялся молча жевать, поглядывая на Оспадиисуса. Оспадиисус с растерянным видом взирал на Шелю криво посаженными, по-татарски раскосыми глазами. И так смотрели они друг на друга, как в присказке: Куба на Бога, а Бог на Кубу.
– И какого хрена ты пялишься? – рявкнул Якуб. Ибо так принято между Богом и человеком, что первым начинает говорить человек.
– Я всегда пялюсь.
– Тогда отвернись. А хлеба я тебе не дам, у меня самого мало. Впереди путь долгий, а еще возвращаться нужно.
– А я и не прошу. Ибо каждый колосок на ниве растет по моей воле. Тебе ли решать, кормить меня или отказывать в еде?
– А ни хрена. С моей старухой так разговаривай. Этот хлеб – плод моего тяжкого труда. Что-то не встречал я тебя на жатве.
Оспадиисус слегка улыбнулся. Его суровое, некрасивое лицо от этой улыбки стало еще уродливее.
– Я могу помочь тебе, Викторин.
Якуб Шеля невольно