Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Весть понеслась по хутору. Четырехлетнее страшное напряжение спадало. Люди словно бы заново, словно воскрешенные, смотрели друг на друга, оглядывались вокруг.
А что вокруг? Усталые, измученные люди — женщины да подростки, серые, поникшие голые хаты, в каждой кто-то погиб или пропал без вести, нищета, голодные дети… Но теперь, когда война кончилась!.. Теперь все изменится! Теперь будет лучше!
Война кончилась.
На хутора стали возвращаться солдаты, но уж очень редко. В хату, куда возвращался солдат, набивались женщины, смотрели с завистью, смотрели умоляющими глазами, спрашивали: «Нашего не видел?..»
Нередко рассказывали случаи, когда человека считали погибшим, а он пришел. Ходили всевозможные слухи, что много наших пленных в Германии ждут отправки домой, что много пленных оказалось в Америке, но они тоже скоро приедут.
Епистинья, Шура, Дуня жадно слушали такое, пересказывали друг другу, обсуждали. Вдруг произойдет чудо, и один за другим Коля, Вася, Филя, Ваня, Илюша, Павлуша, Сашенька вернутся, придут. А может быть — придут все вместе, веселой гурьбой, плечистые, возмужавшие.
У Епистиньи была стойкая привычка: что бы ни делала в хате, то и дело взглядывала в окно, а если работала на подворье или в огороде, то поднимала голову и смотрела на каждого прохожего. Радостно выпрямлялась, замирала, когда мимо хаты шел человек в военной форме. Она спешила к калитке, выходила на дорогу. «Он, наверно, хату не узнал, давно дома не был. Хата старая стала, изгороди нету..» Епистинья долго смотрела вслед человеку, разочарованно убеждаясь, что это пока не сын.
Но ведь так было! Вот так же, нежданно-негаданно вдруг мелькал за окном военный в шинели или гимнастерке, стучали четкие шаги, распахивалась дверь и «Здравствуй, мама!..» Приходили в отпуск Федя, Ваня, приходил раненый Илюша. Приходил Саша. Не может быть, чтоб они не вернулись! Ведь так же было! Это так просто!
«Не видали моих сынов?..»
Вдруг дошел до Епистиньи и Шуры окольный слух: будто кто-то из солдат в проходившем через тимашевскую железнодорожную станцию эшелоне крикнул женщинам: «Передайте на хутор Первое мая, что Филипп Степанов умер в плену!..»
Как обожгло Епистинью и Шуру это сообщение!
Кто этот солдат? Почему не зашел? Почему не назвался, не сказал, где живет? Не передал письмо? Может, напишет? Когда и как умер Филя? А может, не умер?
Эта новость разбудила и усилила надежды. Казалось, Филя где-то рядом, надо только что-то сделать, и он объявится.
Епистинья с Шурой поспешили на железнодорожную станцию. Эшелоны с солдатами проходили редко. Поспрашивали солдат, которых удалось там увидеть. «Степанов? Нет, не слышал Не встречал. Не знаю». Поспрашивали станционных служащих. Да, что-то слышали. Кто-то рассказывал. Но сами не видели — кто крикнул.
Епистинья стала ходить на станцию к проходившим эшелонам: может, еще кто-то подаст весточку от сынов, а может, и сами они вдруг выйдут из распахнутых дверей товарных вагонов.
На станции, жаркой, пахнувшей паровозным дымом, собирались толпы женщин: с окрестных хуторов и местных, тимашевских. Пересказывали друг другу всякие слухи и счастливые случаи возвращения с войны. Говорили и Епистинье: да, было, крикнул один солдат, что Степанов умер в плену, но когда это было, кто лично слышал, оставалось неизвестным.
С приходом эшелона на станции закручивалась и гудела густая толпа. Кому-то везло — встречали мужа, сына. Сколько радости, сколько слез!
Солдаты ехали разные: молодые и немолодые, возбужденные, веселые и усталые, с орденами и медалями на гимнастерках. Солдаты перешучивались с девчатами, звали их с собой — прокатиться, спрашивали горилку. Епистинья ходила вдоль состава вместе с другими женщинами, вглядывалась в солдатские лица — ну где ты, сынок мой?.. Хотелось крикнуть им всем: не видели ли вы моих сынов — Филю или Васю, Ваню или Илюшу, Павлушу, Колю или Мизинчика? Не знаете, где они, когда придут домой?
Улыбались солдаты, переспрашивали: «Как? Степанов?.. Нет, мамаша, не встречали. Может, кто еще знает. Шукай, шукай, не стесняйся!..»
Уходил эшелон, затихала станция, женщины расходились до прихода следующего поезда. У всех были надежды.
Ведь всякое тогда бывало.
Отец Татьяны Михайловны воевал в казачьем полку, сформированном из добровольцев, в «казачьей дружине». Когда немцев прогнали с Кубани, он получил письмо из родных краев в ответ на свое, в письме сообщалось, что вся семья его погибла во время оккупации. С этим тяжелым чувством он и воевал. После войны хотел поехать в Воронежскую область, откуда приехал на Кубань, опустошенную голодом, но решил хоть взглянуть на могилки жены и детей. Оказалось, что все они живы!
Кто-то писал и такие письма на фронт. Но и это все тоже добавляло надежды Епистинье и всем, кто не хотел верить в гибель близких, кто ждал; мало ли что могут прислать по ошибке или по злому умыслу. Надо надеяться, надо ждать.
И дождалась Епистинья!
В начале сентября 1945 года прибежала радостная Дуня с письмом от Николая:
— Коля жив! Он в госпитале! Скоро приедет!
Какая радость! Коля живой! Какое облегчение принесла эта весть — вот ведь было известие, что погиб, а он жив! Слава Богу! Теперь будет полегче. Нести одной тяжкий груз потерь и надежд было невыносимо. А там, глядишь, и другие сыны объявятся. Она вызволит их из небытия своей чистой, горячей молитвой.
Коля вернулся!
У Николая трое детей: Валентин, Анатолий и Людмила. В их рассказах об отце много любви к нему и сожаления, как мало они все-таки понимали его, сочувствовали его душевным страданиям и физической боли. Были детьми, затем подростками, подошла юность, а понимание приходит, когда самим выпадут серьезные невзгоды. Понимание пришло, когда отца уже нет. Тогда же казалось — вот отец, он будет всегда, и жизнь будет такой всегда, только лучше и лучше.
Хорошо запомнилась Валентину поездка к отцу в госпиталь.
«Объявился отец осенью 1945 года. Мы получили приглашение посетить госпиталь.
В доме была устроена грандиозная баня. Мать мыла, скоблила нас, каждый получил свою белую рубашку, брюки, даже на ноги нашлось что надеть. Весь вечер мы говорили об отце. Кто он? Мать принесла фотографию, где он был снят с нею. Нам хорошо была понятна мать. И чужим, неизвестным казался отец. Он ушел на войну, когда мне было три года, брату — два, а Люда только родилась.
Как мы ехали, я не помню. Стояла золотая осень. Было часа два дня. Нас пропустили в сад с аллеями, скамейками. Сели на скамейку и теребили мать: «Когда же он придет?»
И тут я заметил, как насторожилась мать. Хотела встать, но лишь дернулась, и руки ее привычно оправили юбку, нехитрую блузку и остановились на тугом тяжелом клубке волос.
Я проследил за ее взглядом и в многолюдье выделил фигуру мужчины, одетого во все белое и халат. Он опирался на костыли, неуклюже волоча ноги. Черные, смолянистые волосы в беспорядке спадали на лицо, закрывая лоб, глаза. Когда я увидел пышные усы, которые комом гнездились у носа, я уже не сомневался, что это солдат, он участвовал в войне. Я запомнил нос, большой, костистый, горбатый.