Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— У нильских берегов храмы куда солиднее, — заметил он.
— А эти — некрасивы? — спросил проводник.
— Они не такие внушительные, зато намного… — Шотландец умолк, подбирая нужное слово. — Человечнее.
Вечером того же дня седовласый шейх достал жестянку из-под печенья и показал гостю племени хрустящий лист мелованной бумаги, на котором был набросан чей-то портрет; Ринд безошибочно узнал стиль сэра Гарднера Уилкинсона. За первым рисунком явился второй — на этот раз, несомненно, руки Вивана Денона. Молодой человек запоздало сообразил, что видит перед собой ранние портреты самого шейха. Вот только сэр Гарднер изображал морщины и густую, окладистую бороду, а Денон — гладкое юношеское лицо и сияющие глаза.
Меж тем туземец молча протянул гостю затупленную обугленную палочку: очевидно, просил его сделать третий рисунок. Ринд попытался отговориться тем, что он — горе-художник, однако шейх настаивал. Пришлось молодому человеку против собственной воли взяться за импровизированный карандаш и сделать все, что было в его силах, хотя и всерьез опасаясь гнева «заказчика». Увидев портрет, благородный старец лишь рассмеялся и согласился: действительно горе-художник.
— Живи здесь, живи с нами, — промолвил юный туземец, когда они с Риндом застыли под небом, любуясь восходом белой, как череп, луны. — Живи нескончаемые лета.
Шотландец уже заметил, что местные долгожители бодры и легки, словно газели. И конечно, его глубоко восхищали их суровая простота и полное отсутствие тщеславия. Но все-таки он покачал головой:
— Нет, у меня иная судьба. Я не имею права на ваши сокровища.
— Они твои. Владей ими.
— Я оценю их гораздо лучше, когда буду вдали.
Собеседник пристально посмотрел на него.
— Хочешь взять наши сокровища на родину?
Вот он, момент истины, догадался Ринд, и честно ответил:
— Разумеется, я их возьму. — Тут он постучал по виску пальцем. — Но только в собственных мыслях.
На следующий день туземец некоторое время совещался с соплеменниками (те поглядывали теперь на гостя с каким-то новым почтением, а может быть, даже завистью), а ночью, под убывающей луной, вышел в пустыню с корабельным фонарем и позвал за собой молодого шотландца — насладиться самым таинственным и удивительным в мире сокровищем.
Его свободу ограничивала четырехмильная каменная стена; дозорные, выставленные буквально на каждом шагу; четыре военных судна у причала и еще шесть — непрерывно кружащих вокруг острова; пятьдесят третий полк в полном составе; и бесконечная водяная пустыня (любой приближающийся корабль бросался в глаза уже за двенадцать лиг, а до ближайшей суши оставалась тысяча двести миль). Бок о бок с ним проживала отборная свита: слуги, секретари, врачи с поварами, а также представители Австрии, Пруссии и роялистской Франции, уполномоченные денно и нощно записывать любые мелочи, касавшиеся узника, вплоть до количества забитых на бильярде шаров и урчания в желудке.
Жалуясь окружающим на недостаток известности, на самом деле ссыльный ожидал все новых опровержений — и тут же получал отчеты из первых рук: о нем говорят в горах Уэльса, китайцы упоминают его наравне с Чингисханом, а в Южной Африке Наполеонами нарекают непобедимых быков, коней на скачках и бойцовых петухов. Теперь уже что бы ни случилось, а он останется самым известным, самым окрыляющим, самым важным существом на земле.
Однако в конечном счете все это слабо утешало в сравнении с бесславием настоящего времени. Насильно отлученный от Франции, лишившийся бранных полей, обделенный властью, схоронивший мечту о блестящих победах, изголодавшийся по осязаемым знакам величия… Что ему оставалось? Лишь поддаваться отчаянию и сварливой раздражительности, покуда бьющая через край энергия пожирала его изнутри.
— Я уже не живу, — вздыхал узник. — Я только существую.
Со временем он завел себе правило — часами простаивать в малом китайском павильоне, облачившись в линялый зеленый мундир с треуголкой, и, глядя на сверкающие морские волны в расщелине между скал, размышлять о том, какое множество неблагодарных свиней он собственными руками вытащил из трясины забвения на свет истории: льстецы, подхалимы, соглядатаи, приживальщики, лицемеры, притворщики, любовницы, трусливые законники, неграмотные солдаты, мятежные генералы, полицейские чины, заговорщики, жалкие болтуны, вздорные придворные, никчемные волокиты, высокомерные монархи, тюремщики с плохими желудками, неисчислимые армии дрянных бумагомарак и надменных историков, лошади, боевые поля, деревни, десятилетия, острова и целые страны — все они цеплялись за фалды его мундира, хищно вгрызаясь в чужую славу, и при этом смели еще судить Наполеона, учить его, оскорблять… называть сумасшедшим.
И здесь, на Святой Елене, люди подобного сорта готовы были часами дежурить в кустах, лишь бы одним глазком посмотреть на бывшего императора. Это они искали любую случайную работу, любой повод, чтобы попасть на Лонгвуд, хоть на минуту вдохнуть его спертый воздух и потом упиваться рассказами о «великих волнениях» до скончания своих жалких дней. Они же на обратном пути из Китая или Индии нарочно делали крюк, причаливали к острову и просили аудиенции, как если бы узником был сам Папа.
В июле тысяча восемьсот семнадцатого года таким человеком стал чернобородый англичанин Томас Маннинг, ученый и путешественник, весьма обязанный Бонапарту за милостивое разрешение покинуть Париж в тысяча восемьсот третьем, когда разгорелась война между Францией и Англией. Разговор состоялся в кабинете Наполеона. Развлекая бывшего императора очаровательными историями о своей жизни в Тибете, Маннинг изумленно вскинул брови, когда собеседник признался, что всегда считал далай-ламу просто мифом.
— Ваше величество, это не миф, хотя и не мужчина в полном смысле слова. Ко времени моего приезда в Лхасу[80]ему исполнилось только шесть лет.
— Шесть лет? — Наполеон представил себя самого в этом возрасте: порывистого, подвижного мальчугана, думавшего о сластях больше, чем о святости. — И он уже у власти?
— Официально — вассал китайского императора, но верноподданные считают его воплощением священного Будды.
— И каким же образом это было установлено?
Маннинг поставил свой чай на столик.
— Вообще-то, я задал ему тот же самый вопрос.
— Вы разговаривали с далай-ламой? — поразился Наполеон.
— Да, первый из англичан. Я был удостоен даже нескольких бесед у него во дворце на Крыше мира.
— И как вам понравился шестилетний мальчик?
— Это самый прекрасный ребенок на свете, — произнес Маннинг так, словно вел речь о своем сыне. — У него чарующая улыбка, а в сердце — глубокая мудрость, превосходящая детские лета. Далай-лама поведал о золотой урне, откуда вытянул жребий священного лидера, и еще о множестве испытаний, которые завершают отбор.