Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Розали умерла экономка, служившая у нее больше двадцати лет. Она отказывается взять другую, она все более и более одинока. И это приводит меня в отчаяние. Я узнал, что она моет стекла, стоя на стуле, при открытом окне. А у нее с некоторых пор бывают недомогания. Мысль о том, что она может упасть с третьего этажа, не дает мне покоя. Согласится ли она переехать в мой дом в Марне? Проявив настойчивость, я в конце концов сумел ее убедить. Занимаюсь ее переездом.
Квартира моей матери достойна «Затворницы из Пуатье»[44]. Особенно ванная комната «с привидениями» времен моего детства. На стенах всех комнат висят мои фотографии и вырезки из журналов и газет, приколотые кнопками.
Ремонт здесь не делался уже тридцать лет. Обивка та же, что я помнил с детства, теперь выцветшая, залатанная, порванная. Стулья и кресла в большинстве своем с проваленными сиденьями. Везде валяются коробки, картонки, упаковочная бумага. Дверцы шкафов распахнуты, внутри – хлам. В бывшей комнате бабушки свалены предметы, которые не взял бы и старьевщик. По ней с трудом можно передвигаться.
В стенных шкафах Розали сложила пустые консервные банки. Рядом лежат сложенные стопками, отделенные от них круглые железные крышки, здесь же пробки из разных материалов, булавки, гвозди, стекла, разбитая, треснутая посуда, которую она бережно хранит, газеты, бумаги. Все это под предлогом, что вещи могут пригодиться. На всем лежит слой пыли в несколько сантиметров. Мне приходится буквально сражаться, чтобы выбросить все это старье. Розали цепляется за каждый, явно не нужный предмет. «Только не это! Только не это!» – кричит она. Что до мебели, то я вызываю старьевщика и даю ему деньги, чтобы он все забрал.
Приготовленная для Розали комната в Марне очень скоро тоже будет захламлена, так как она запретит кому бы то ни было туда входить.
А я ведь всю душу вложил, оборудуя эту комнату. Ее стены были обиты голубым муаром, шторы такого же цвета, подбиты небеленым шелком, мраморная доска темно-синего терракотового камина поддерживалась фигурками двух женщин-сфинксов. Мебель из светлого дерева, на полу голубые ковры тонкой работы.
С каждым днем моя бедная Розали превращалась в женщину, с которой, не будь она моей матерью, я не хотел бы быть знаком, тем более не мог бы ее любить. Она была все еще красива. И, странное дело, когда она покидала свой грязный угол, она, как и прежде, была одета безупречно, даже кокетливо. Она проявляла скупость по отношению к себе и, как только поселилась у меня, отказалась от некоторых вещей, потому что не хотела увеличивать мои расходы. Поскольку я всегда был расточительным, это огорчало меня, часто даже злило, так как принимало у нее форму самопожертвования.
Торговцев Марна она предупреждала, что если однажды ее найдут мертвой, пусть знают, что ее убил Серж. А Серж по-настоящему любил Розали, он даже во многом повлиял на мое решение взять ее к себе.
Позднее с ней произошел несчастный случай, и именно Серж ее спас, сидел с ней все ночи в клинике, пока не было меня. После этого она не называла его иначе, как своим спасителем.
До сорокапятилетнего возраста я никогда не осуждал свою мать.
Как-то вечером, после одной из яростных и несправедливых сцен, которые она имела обыкновение устраивать, я подвел итоги: как всегда, я бросался из одной крайности в другую. Мысленно я проанализировал всю свою жизнь и был совершенно потрясен, поняв, что Розали всегда лгала мне, обвиняя меня самого во лжи, хотя я никогда ее не обманывал. Разве что тогда, когда она потребовала, чтобы я поклялся собой в подтверждение того, что мой брат не болен раком. Я поклялся собой, но, когда она стала настаивать, чтобы я поклялся ею, мне пришлось сказать правду. То есть я не дошел до того, чтобы лгать до конца. Я не принимал эту «ложь во спасение».
После смерти Жана она сказала:
– В сущности, ты предпочел бы, чтобы умерла я, а не Жан Кокто.
Я ответил:
– Да, – но тут же добавил: – Я также предпочел бы умереть вместо него. Ты и я рядом с Жаном Кокто ничто.
Что она сделала, чтобы помочь мне в жизни? Я с сожалением констатировал, что, не считая ее истинной, но тиранической любви, она мне не только не помогала, а, наоборот, всегда направляла по ложному пути.
Нужно ли любить свою мать, несмотря ни на что и вопреки всему? До сих пор я думал так. И вдруг я с грустью понял, что больше не люблю Розали. Может быть, родители все-таки должны не требовать обязательной любви, а вести себя так, чтобы их уважали и любили? Наконец я проникся уверенностью, что та безграничная любовь, которую я питал к Розали, исчезла. Когда я сказал ей об этом на следующий день, она решила, что я шучу. Ей трудно было поверить в это, потому что мое отношение к ней не изменилось. Моим желанием по-прежнему было сделать ее счастливой. Увы! Она не могла, не умела быть счастливой. Более того, она не переносила той обстановки счастья, которая ее окружала.
Когда гораздо позже я признался своей Жозетт из Кабри, что больше не люблю Розали, она возмутилась.
– Вы не летали бы на самолете каждое воскресенье, чтобы повидать ее, и не справлялись бы ежедневно о ее здоровье по телефону, если бы не любили ее!
– Жозетт, я больше не люблю свою мать, и, когда она умрет, я не пролью ни одной слезинки.
– Я вам не верю!
Однако я продолжал молиться, чтобы она попала в рай. Бог часто снисходил к моим мольбам, но порой мог сыграть со мной шутку.
Вот, возможно, одна из них.
Я узнал, что мать в тяжелейшем состоянии. Лечу из Парижа к ней в Кабри, на юг Франции. Приглашаю священника. Она почти без сознания, ее причащают. Вскоре она поправится, но рассудок ее будет уже не тот, что прежде. Я вспоминаю слова Иисуса: «Блаженны нищие духом…» Ответил ли он на мою мольбу, подшутив надо мной таким образом?
В то время, когда я играл Сирано в Лионе, я получил письмо от Розали. Оно начиналось словами: «Мой дорогой Альфред», исправленными на: «Мой дорогой Жан». Альфредом звали моего отца.
Когда Розали была здорова, она проводила время за писанием писем. И если мне случалось уезжать, я получал от нее по крайней мере по одному посланию в день. Со времени своей болезни она больше не писала, и моя Жозетт настаивала, чтобы она подала мне о себе весточку. Жозетт оставалась около больной, чтобы поддерживать ее и в то же время определять по почерку ее психическое состояние. Это она заставила исправить «Мой дорогой Альфред», сказав: «Вашего сына зовут Жан, а не Альфред».
Из письма было видно, что в первых строчках она обращалась ко мне.
Но дальше она снова писала своему мужу. Я так надеялся узнать хоть что-нибудь. Увы! Ничего…
Она подписалась: «Твоя любимая женушка Анриетта Маре».
Тогда я позвонил Жозетт и просил ее позволить матери писать все, что ей хочется, в надежде узнать правду.