Шрифт:
Интервал:
Закладка:
первые же весенние дни в столицу пришла оттепель. И сердце, и слух радовала какая-то прозрачная оттепельная тишина.
В этой тишине даже слабый звук далеко разносился. Фонарщики со стремянками зажигали газовые фонари; далеко было слышно поскрипывание стремянок. Старики-точильщики, немощно шаркая подошвами, тащили свои камни из двора во двор, ножи точили; далеко было слышно, как точили ножи. Водовозы в бочках воду везли; далеко было слышно, как плескалась в крашеных бочках вода: в белых бочках — из Невы вода, для питья; в жёлтых бочках — вода из Фонтанки, для стирки и мытья полов, стало быть... Из-под стаивающей, истекающей ручьями грязной снежно-ледяной корки открывались и радовали глаз вечные граниты.
Вскрывались ото льда каналы и реки, являя оживающей природе серо-зелёную гладь воды. С холодным стеклянным звоном, приводя в трепет прохожих, обрушивались с крыш аршинные сосульки.
Что ни день, теплело и светлело в северной столице.
У маленькой птички, слышно было, сердечко ликовало, пела песенки птичка.
Да что птичка! Повеселел весь питерский люд. Ещё одну зиму пережили — не замёрзли, с голоду не попухли. Деньжат подкопили, жирка отложили. Теперь гуляй, Расея, гуляй, народ!..
В трактирах, в чайных, в рюмочных, в пивных и распивочных, в закусочных и пирожковых было не протолкнуться. Кушали чай, пьянствовали водку. Сновали половые со штофами и полуштофами, стучали бутылями, постукивали стакашками. Хозяева до тёплого медного блеска натирали бока самоваров, гляделись в них румяноликие. Раскрасневшиеся от жара девки тащили к столам пироги. Красивые, рослые, молодые мужики с курчавыми бородами и саженными плечами просаживали рубли, горланили песни. Из трактиров кричали в окна, кричали в городскую толчею: «Вот сейчас водку допьём, могучую грудь почешем и пойдём русским именем завоёвывать мир! — пугали заграницу: — Ха! Шапками закидаем. Ха-ха! Возьмём на авось, — в горячке расплёскивали зелено вино. — Ведь наше авось не с дубов сорвалось!..». Им из пивнушек вторили: «А перво-наперво Константинополь у турка возьмём — доберём то, что вчера недобрали. Свершим дело благое — освободим от басурмана патриарший престол. Поднимем над миром нашей веры хоругвь!..» И, грозно сводя брови, сдвигали тяжёлые кружки; плескалось вино, пиво на руки ручьями лилось; водочка, водочка привычно и желанно обжигала лужёные глотки...
Из церквей пахло ладаном. Нежный аромат слышался повсюду. На плечах ветерка он летел по проспектам и бесчисленным улочкам, он застаивался в голых ещё ветвях парков и скверов, он поднимался к шпилям и куполам дворцов, он по гранитным ступенькам сбегал с набережных, и по волнам Невы растекался он. Это был запах Петербурга, запах столицы царства православного.
огда все иные звуки в доме стихли, и только тиканье напольных часов в кабинете отца нарушало тишину, когда в глубокий и безмятежный сон погрузились другие дети, Николенька со своей кроватки встал и как был босиком, в ночной рубашке до пят прошлёпал по холодному полу к столу. Взял свечу на подсвечнике и, крадучись, озираясь в полутьме, пошёл в гостиную. Там, стараясь не шуметь, подвинул стул к красному углу, на стул взобрался и зажёг от лампадки свечу. С минуту он щурился на свет свечи, привыкал после темноты зрением. Потом легко и почти беззвучно — потому что на толстый ковёр — спрыгнул со стула. Где-то в дальнем краю квартиры в эту минуту послышался всхрап — Генриетта Карловна, должно быть, видела уже десятый сон... Мальчик приостановился и оглянулся. В ночном колпачке, из-под коего выбивались непослушные светлые кудри, в долгополой рубашке и с оплывшей свечой в руке он похож был в этот миг на сказочного гнома.
Прокравшись в папин кабинет, Николенька сразу повернул направо — к столу с солдатиками, к предмету едва ли не вожделенному, о котором грезил день за днём и который снился ночь за ночью, но к которому подойти среди бела дня было — ни-ни!.. — заворчит, заругает строгий и всегда занятой отец.
В тёмном углу размытым пятном виделся стол. Коля подходил всё ближе, и стол проступал всё яснее.
И тут показалось Коле, что услышал он музыку. Удивился Коля: откуда музыка звучит среди ночи? здесь, в папином кабинете?.. Он подходил к столу всё ближе, и всё слышнее была музыка. Это был как будто марш! Коля сперва только угадывал его, но наконец разобрал и услышал ясно. Да, марш это был — лейб-гвардии Гренадерского полка... И вот уж совсем близко Коля подошёл, и высоко поднял он свечу, и увидел, что на столе... что на столе у папы — Марсово поле от края до края. Настоящее Марсово поле! А посреди Марсова поля он увидел парад...
Гремела музыка.
Тамбурмажоры взмахивали над головой ярко украшенными жезлами, задавали оркестрам темп. Пели кларнеты и флейты, гудели дудки, трубы звенели; ухали басы; грохотали тамбурины и литавры, барабаны большие и малые выбивали дробь. «Трум, трум» — печатали шаг полки. Тяжело ударяли в землю копыта.
От изумления, от потрясения даже замер Николенька с высоко поднятой свечой, и разгорелись у Николеньки голубенькие глазки. Где-то посреди несуществующего Летнего сада он поставил свечу и приник к чудесному столу, прижался к нему грудью. Всё смотрел и смотрел, затаив дыхание. На душе у него был праздник.
Пели на Марсовом поле серебряные трубы. Властно и протяжно, множимые эхом, звучали команды военачальников. И то один марш, то другой исполняли военные оркестры.
По линеечке выстроенные, широко раскинулись по полю шеренги и каре. Тут пешие ожидали своего часа, там видны были кавалерийские полки. Куда ни глянь, солдатики стояли нарядные и бравые, и с ними их доблестные офицеры-отцы. В самом же центре поля на белом коне с ярко-красной попоной и с золочёными стременами принимал парад государь. Мундир на нём был белый-белый, а на каске, сверкающей серебром, крылья раскинул царственный золотой двуглавый орёл. Гарцевал под августейшим всадником конь, сдерживаемый рукою крепкой, уверенной рукой. А рядом с государем, на конике гнедом... ба!.. тут самое время пришло глаза протереть!., да это же Николенька был!., не во сне — наяву. Близ царя — как близ чести. Крепко сидел в седле, ровно держал спинку.
Проходили перед государем и Николенькой лейб-гвардейские полки. От поступи рослых гвардейцев дрожала земля. Вон семёновцы тёмно-серой колонной прошли, штыки в свете свечи посверкивали ярко. За ними уж измайловцы отбивали шаг — «трум, трум». Блистали эполеты, вздрагивали султаны. А вот и преображенцы показались — светловолосые великаны. Красиво шли, высоко носок тянули. «Трум, трум»... Реял над ними святой Георгиевский стяг. Гарцевал на могучем коне князь Оболенский, командир полка[44]. С государем поравнялись, взметнулся в небо тамбурмажорский жезл. И грянул оркестр марш полковой. Коля слышал его тысячу раз. В прошлой жизни. В прошлых жизнях. И хранила, и лелеяла его душа. Марш этот был у него в крови, в сердце был... Как у отца, как у деда. Марш русской славы, написанный на века. Неспешный, размашисто-торжественный, где-то напевный, за душу трогающий, а где-то геройский, злой даже, как хлыст взвивающийся во устрашение врага, организующий марш, равняющий строй, расправляющий плечи, напоминающий о победах Отечества и вызывающий гордость. Кровь вскипала у солдат под звуки старинного марша. И раскатисто неслось над Марсовым полем тысячеголосое «Ура!». Как от ветра, вздрагивали от клича знамёна, колыхалось на столе пламя свечи.