Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пробовал уже, не помогает.
— От чего, Герасим?
— От жизни… Не пойму я, — затянувшись, обронил Герасим, — то ли одного меня так лихо зацепило, то ли заодно и остальные все крышами поехали. Эти ладно, которые с трибуны говорят, им по должности положено придурками работать. А другие? Я вот лично только что на канале шизнутого видел. В натуре идиот — там вода уже на метр поднялась, а он знай себе на байдарке чешет. А на фига выгребывается? Утопнет, как Муму…
— Это не Муму, Герасим, это алконавт Филиппыч в Африку потек, — выпустив дымок, ответил Рабинович.
Герасим ничуть не удивился: Рабинович был на то и Рабинович, что знал буквально всё.
— А-а… в Африку — это хорошо, в Африку — пускай, — принимая косячок, рассудил Герасим. — Пошустрей бы те жлобы мутотень кончали. Может, после них бутылок наберем. Вот сучары, сколько же они сегодня пива извели! Тары там — на три пол-литры хватит…
— Это у тебя, Герасим, гонка началась, — добивая косячок, ответил Рабинович. — Ничего мы там не наберем, эти мафиози ушлые, сами всё подчистят, если пионеры раньше не управятся.
— Ага, верно, там еще и пионеры с крылышками объявились. Как мушки налетели… Здорово же мне по мозгам дало. Хватит мне, пойду, пока по ногам не вдарило. Бывай, курилка…
И дворник удалился.
Герасим удалился, будто растворился в зыбучих сумерках. Небо опускалось. Становилось всё темнее и темнее. Изломанная кромка крыш погружалась в облака, здания словно бы дрожали, рябили, расплескивались, как отражения в растревоженной воде. А небо опускалось, становилось всё темнее и страшнее, и бомжа по кличке Рабинович до мозга костей пробирал мрачняк, поскольку только что Рабинович понял, что мир вот-вот качнется, раскачается и перевернется, вывернется наизнанку, и он окажется на дне, даже не на дне, а в бездне, окруженный только отражениями, и сам он ныне, присно и до конца времен, где времени уже не будет, станет отражением…
А небо опускалось, ветер дул сильнее и сильнее. «Праздник нашей улицы» сворачивался, программу спешили завершить, на перекрестке изготовились к параду. В последний раз хрипнули и захлебнулись громкоговорители, толпа построилась. Оркестранты, насекомые «ангелочки» с крылышками, сюртуки и кринолины заняли места во главе колонны, попику и «отцам» Мещанской улицы подали тройку с бубенцами — и духовой оркестр урезал марш.
Порывом ветра сорвало пеструю гирлянду, украшавшую балкон у перекрестка, и разноцветные шары рассыпались и покатились в сторону контейнера — и за ними следом повлекло толпу. Колонна надвигалась, Рабиновичу становилось всё страшнее и страшнее, а когда он костным мозгом понял, что лица демонстрантов похожи на те же самые шары, потому что лиц у этих лицедеев не было, а три коня, запряженные в коляску, были рыжим, вороным и бледным, он хотел бежать. А шары катились и катились, бомж пробовал бежать, хотя и знал, что бежать отсюда некуда, но бомж всё-таки попробовал бежать, но бежать и в самом деле было некуда, и тогда отчаявшийся Рабинович залез в мусорный контейнер, задраил крышку и зарылся с головою в хлам.
И сделалось безмолвие под небом, но тут же ветер с новой силой взвыл и загудел, словно вострубили вразнобой чудовищные трубы, литаврами жахнула гроза, барабанной дробью по контейнеру ударил град; небеса разверзлись и низверглись. Мусорный контейнер внезапно дернулся, еще раз дернулся и дернулся еще раз, как будто под метлой — будто бы какой-нибудь космический Герасим исполинской дворницкой метлой взялся выносить весь сор из города и мира; и просвещенный бомж по кличке Рабинович знал, что наступил конец, но до самого конца этому не верил…
А небо опустилось.
Небо опустилось. Небывалая в петербургском межсезонье, как в междувременье или же безвременье, буря с градом и грозой разрешилась ливнем. До полуночи стихия бушевала, корежа крыши, обрывая провода и валя деревья, а после сделалось опять безмолвие на небе, город погрузился в облака — и стала тишина.
В полночь, как всегда, как бы между сегодня и завтра, Миха и Диана вывели собаку на прогулку. Электрического света не было, ни фонари, ни окна не горели, но туман — сам туман изнутри мерцал; и в этом мороке, в этом наваждении мирок вокруг не столько виделся, сколько угадывался, может быть — казался, как касался, смещаясь, почти смущаясь, чуть дрожа и покрываясь рябью…
Вода в канале поднялась до самой кромки гранитных берегов и остановилась. На набережной туман заканчивался, будто обрывался. На противоположном берегу разливалась полная луна, безжизненные окна зданий блестели отраженным светом, лунные деревья вдоль канала с серебристым шелестом изредка роняли чудом уцелевшую листву. Влажное эхо оттеняло гулкое, полное, словно почему-то город разом опустел, безлюдие вокруг; собственно, так это и было.
Они поняли и не удивились.
— Как в детстве, — заговорила Дина, — тот берег…
— Да, — отозвался Михаил, — в детстве тот берег всегда намного лучше этого…
— Тот и в самом деле лучше, — откликнулась Диана.
Было ясно слышно, как там, на лунном берегу, с карнизов и ветвей мелодично опадали капли.
— Мы одни? — опять заговорила Дина.
— Наверное, — отозвался Михаил.
— А остальные? Или же их просто не было?
— Просто все они ушли.
— Сами по себе? Как наши тараканы?
— Да, — согласился Михаил, — ушли, как тараканы…
— Интересно, а они когда-нибудь вернутся?
— Тараканы? Тараканы рано или поздно возвращаются.
— А мы?
— Мы? Мы тоже, наверное, ушли…
— А мы — мы с тобой вернемся?
— Если хочешь, — пожал плечами Миха.
— Нет, — покачала головой Диана, — пока, наверно, нет… пока что точно — нет.
— Потом времени уже не будет.
— Пусть так.
Прозвучало как «пустяк». Миха улыбнулся.
Они были счастливы.
Санкт-Петербург, XX–XXI вв.