Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да?.. Нет, это не Париж. Ах, так это у вас Париж! Пусть будет… Да? Я Мойша? Пока еще нет, кажется. Ах, так это вы Мойша?! Так Боже ж мой…
Это действительно был Мойша, натуральный Мойша Мойшиц, герой обороны Ленсовета от пресловутого гэкачепэ, а впоследствии — мелкооптовый турист, которому вздумалось остаться во Франции. Теперь предприимчивый Мойша выторговывал себе статус политического беженца. Он хотел прослыть жертвой психиатрических репрессий за сионистские выступления, а поскольку Михаил некогда имел неосторожность свести близкое знакомство с советской психиатрией (по другому, впрочем, поводу), не в меру здоровый Мойша хотел консультации. Зануду Мойшу интересовало, где же он, породистый еврей Мойшиц, мог как бы лежать, чем его там как бы травили — а также об чем он, собственно, выступал; кажется, Мойша конспектировал. Михаил становился антисемитом. Народ гудел самотеком.
— Плохой он еврей, — почему-то осуждал Аристарх политического симулянта.
— Был бы человек хороший, остальное дело наживное! — говорил похотливый Дрюля, лапая шлюховатую Юлию.
— Странный он какой-то, — гундося, гнул свое Аристарх.
— Они вообще люди странные! — Дрюля говорил, как приплясывал, схлопотав пощечину с матерком.
— Люди вообще странные, — философично закруглял Аристарх и терпел, пока Сашенька и Филиппов зачем-то мазали его гримом, а Йорик под шумок опустошал тарелку.
— …Ну а вообще как дела? — поинтересовался кандидат в парижане и дал отбой. Михаил решил записаться в союз соименного Архангела. Телефон зазвенел.
— Да, — смиренно отозвался Михаил.
— Нет! — категорически ответил густой оперный бас. В трубке забикало. Телефон жалобно звякнул и успокоился — обрубилась линия.
За окном стемнело. Заколготились киношники. Пришлось приниматься за работу.
Герой фильма стоял на мрачноватой лестнице, подсвеченной снизу переносным софитом, прикрывал помятыми листами рукописи мерцающую свечу и декламировал, привычно не обращая внимания на камеру:
Понимаешь, когда-то
мне снилась раскрытая Книга,
я читал, как творил,
существуя в иных временах,
а наутро — не помнил,
не помнил ни слова
до крика!
и наивно считал,
что беспамятство — это вина…
В меру артистичный Михаил читал, не глядя на листок с машинописным текстом. Голос, поначалу чуть торопливый, сбивающийся, вдруг окреп, словно попал в резонанс с самим собой и теперь заполнял всю лестницу. Если киношники и чуяли подвох во всем этом мероприятии, то теперь они могли быть довольны — Михаил выкладывался полностью и всерьез. И удачно выкладывался — сейчас он ощущал фон, возникавший только тогда, когда у него взаправду что-то получалось: тогда между ним и прочими появлялась почти физическая связь, и он удерживал ее и раскачивал себе в такт, наращивая, нагнетая это своеобразное экстрасенсорное напряжение…
Что случилось сегодня?
картинки?
обрывки спектакля?
словно музыка кружит
с дождем — о своем — ни о чем…
или просто пришло,
накопившись за осень по каплям,
время прошлое вспомнить,
пройдя по ветрам со свечой…
Свеча и в самом деле была, но и подвох действительно имелся. Да и вообще, по жизни существовал подвох: то самое не то, когда сквозняк, как теперь на затхлой лестнице, когда — ни то ни сё, ни в плюс ни в минус, и, как окна ни раскрывай, всё равно ветра не получится… Ветра не было, был сквозняк, но теперь это вряд ли имело значение, тем более что сейчас всё получалось. Был сквозняк, но свечи горели, и Михаил медленно двигался вверх, зажигая одну за другой.
— Свечи же гореть должны, правда? — приговаривал он и подносил огонь к следующей. — И сгореть должны — и не зачем-то, а просто, вот просто так, без умысла. Вот и вернисаж — тоже просто так, и мы все — просто… А зачем — это же потом можно придумать, верно?
Мы поступим забавно:
разложим в аллее этюды,
пусть их дождь размывает,
в движении строя рассказ…
Лестница загоралась. Михаил поднимался вверх. Диана помогала. Потом втолкнули в кадр скромного киногеничного Филиппыча, художественным фотографиям которого, надаренным по разным поводам, признательный Михаил уделил целый пролет. Лестница разгоралась, огоньки дрожали, отражаясь в стеклах дешевеньких рамок, бились, но не гасли. Мерцающий свет разливался, заполняя пространство. В рамках на стене проявлялись чуть приглушенные акварельные сюжеты, словно в самом деле размытые дождем — а затем прочерченные, будто расколотые резкими тушевыми линиями. Стены, покрытые причудливыми пятнами акварельной краски, казались зыбкими и подвижными. Свет плыл. Публика окончательно прониклась эстетикой момента. Восхождение заканчивалось…
Опускается небо,
над городом крошатся птицы,
что ж, последняя осень
привычно венчает сюжет:
тихо падает снег —
словно странник идет в лабиринте —
опускается свет,
высоко опускается свет.
Сходит чуть невпопад,
как чудясь своего становленья,
дескать, слишком красиво,
чтоб быть настоящим…
но нет:
это всё-таки снег,
это мы в просветлевшей аллее
словно сами с рисунка
внимательно смотрим нам вслед…
На верхней площадке поэтический Михаил выпрямился, оказавшись на фоне осенней темени, подсвеченной угарным городом. Он стоял рядом с нелепым рябиновым кустом и допотопным дорожным чемоданом, он молчал и чуть виновато улыбался.
Пауза была выдержана; захлопали, разом заговорили, Михаилу сунули стакан. Затем все выпили и разошлись, а опустошенный, издерганный поэт, не сходя с места, так разлаялся со своей измотанной супругой, что чувствительный друг Филиппыч выбросился из окна…
— …Ну что за манера вещать о том, о чем не имеешь представления?! — вполголоса выговаривал Михаил Диане. — Темна вода во облацех, звенит струна в тумане, а я крутая, вот я какая-раскакая! Ну завидно тебе, что ли?! Неймется тебе?! Ну правильно, тебе же во всем нужно быть лучшей, а если не лучшей, то особенной, не такой… замечательной, мать-перемать, тебе ж подмостки подавай!
— Зато ты всё время в тени, так? — язвила в ответ дражайшая супруга, словно провоцируя его. — Ты забавляешься, растакой-то мастер, ты, как всегда, всё смоделировал, так-растак, подтолкнул и смотришь, что получится, да?! И помалу под себя подстраиваешь, за ниточки втихаря подергиваешь! Развлекаешься, манипулятор ты наш доморощенный! Со стороны наблюдаешь! И со мной ты тоже так… беспристрастно?!
Оба устали; оба шипели, а во дворе галдели и мельтешили. Софит высвечивал Дрюлино художество, увенчанное кривой пентаграммой, пририсованной шкодливой рукой Аристарха.