Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она акушеркой в родильном доме работала, и когда выпадали у неё ночные дежурства, Маришку бабушке на попечение оставляла. Тот чёрный день у неё вообще свободный был; он зашёл к ней после занятий, и вдруг позвонили ей с работы, кто-то там из напарниц заболел, просили выйти в неурочную смену. Кинулась она матери звонить, чтобы забрала та Маришку из садика и к себе отвела, да он воспрепятствовал. Сам, сказал, дочку возьмёт, побудет с ней, ужином накормит, спать уложит – и её, пока домой вернётся, дождётся здесь. Она поначалу не соглашалась, нескладным ей это показалось, но уговорил он её. Убедил, что лишь в радость ему будет, пусть она ни о чём не волнуется. Тем более что и прежде доводилось ему, с нею, правда, вдвоём, брать Маришку из детского сада и обихаживать.
Её-то он уговорил, а я сразу же встревожилась. Сама не поняла отчего. Вроде бы ничего уж такого не произошло, а я прямо места себе не находила. Как знала, что добром эта затея не кончится. И чем ближе подходило время к пяти часам, когда за Маришкой ему идти следовало, тем сумрачней я становилась. А тут ещё погода испортилась, тучки хмурые наползли, дождик посеял – одно к одному…
Побаивался он немного, что Маришка расстроится, увидев его одного, без мамы, капризничать станет, но обошлось. Девочка не маленькая уже, объяснил он ей что к чему, посулил в Снежную королеву из любимой сказки поиграть – и пошли они, оба довольные, беспечно о всякой всячине болтая. Дождик уже к тому времени поиссяк, можно было под зонтом не прятаться, следить только, чтобы в лужицу по оплошности не угодить.
На этого долговязого парня, идущего навстречу, я издалека обратила внимание. Ничего в нём вроде бы примечательного не виделось, самый обыкновенный, разве что лицо красней обычного и походка нетвёрдая – наверняка одной бутылкой пива не обошёлся. Эка невидаль, казалось бы, у нас тут едва ли не всякий второй-третий к вечеру ближе нагружает себя, а этот вдруг нехорошим показался, опасным, словно бы протянулась между нами какая-то тугая, звенящая нить и неумолимо сокращалась она с каждым сближавшим нас шагом. А они его, беседой увлечённые, вовсе не замечали, пока нос к носу не столкнулись. Парень вдруг ахнул, подхватил Маришку на руки, вскинул высоко, затряс, забасил со смехом:
– Вот где я тебя поймал! Ну, теперь не вырвешься, стрекоза!
И взялся целовать её в обе щеки, а Маришка тоже смехом заливается, «папка», говорит, «папка». Парень её на землю опускает, удивлённо оглядывается и спрашивает:
– А мама где? – Затем на моего таращится: – А ты откуда взялся?
Мой, всем этим обескураженный, отвечает, что мама на работе и поручила ему забрать Маришку из садика и домой отвести.
– А почему тебя попросила? – лоб морщит. – Ты кто вообще такой?
– Я… – не сразу ответил, – я друг её.
Парень – он над моим чуть ли не на голову возвышался – поглядел на него с кривой ухмылкой, процедил сквозь зубы:
– Слушай, ты, друг, вали-ка подобру отсюда, я Маришку сам отведу. Видали мы таких друзей!
– Нет, – на своём стоит мой, – мне доверили, не отдам я вам девочку.
А я от этого разговора в зябкий комок превратилась, ни жива ни мертва, чую – не разойдутся миром. Стоят они на краю тротуара – мой Маришку за одну ручонку держит, отец за другую. Каждый в свою сторону тянет.
– Пусти её. – Лицо у парня не красным уже, а бурым сделалось. – Не то я тебе, сопливый, руки с корнем пообрываю.
– Сам пусти. – Мой, наоборот, побелел, но говорит спокойно, голосом не дрогнет. – Я ведь…
Досказать не успел. Парень, хоть и крепко подвыпивший был, ловок оказался. В секунду руку моего выхватил, за спину ему заломил, а потом наподдал коленом ниже спины так, что тот едва носом асфальт не пропахал, зачастил ногами, чтобы равновесие удержать, а тут ещё скользко после дождя, а дорога проезжая – вот она…
Всё так быстро произошло – я даже испугаться толком не успела. Вмиг всё обрушилось, на куски раскололось, обратилось в один дикий, зловещий вой – завизжали чьи-то тормоза, завопил кто-то истошно, может быть, это я сама вопила… Тьма кромешная накрыла, придавила чугунной тяжестью, потом швырнула меня куда-то вверх, не удержалась я, отлетела – и увидела его… Верней, то, во что превратился он… Сверху… С такой отчётливостью увидела, с такой пронзительной, нечеловеческой ясностью…
И ещё помнится мне, что холодно вдруг очень стало, просто нестерпимо холодно, словно из тёплого дома в морозную стужу вытолкнули…
Хоронили его на третий день. А как я, расставшись с ним, эти дни, часы, минуты провела, как изводилась я, словами передать разве? Господи, взывала, зачем ты отнял его у меня? Зачем не оставил мне хоть каким – увечным, бессловесным, обезноженным – любым? Я бы и таким любила его не меньше, а может, и более даже, потому что нужна бы ему тогда была того больше, смыслом его обездоленную жизнь наполняла. Только бы жил, только бы не расставаться навсегда…
На третий же день предстала я перед Тем, Чьё имя всуе не произносится, и водил он меня до девятого дня по эдемским владеньям своим. И снизошла на меня Его благодать, умилилась я рощами тенистыми и водами прозрачными, всею той красой неземной, что вообразить ещё возможно, но описать не дано. А потом, от девятого до того рубежного сорокового дня, открыл Он мне то, что к безмерному счастью людей, во грехах погрязших, до поры мраком неведения покрыто. Ибо нестерпимо им стало бы жить в ожидании этого неотвратимого воздаяния. И суждено обитать всем там, где каждому предназначится, до второго пришествия, а срок тот смертным неведом…
Знала, и прежде знала я всё это, равно как и то знала, что неминуема эта стезя для всякого смертного, праведника и грешника, и никто не избежит уготованного. Никто. И чем ближе становился разлучный сороковой день, тем сильней я печалилась. А к последнему часу до того, затосковав люто, довела себя, что решилась на невообразимое – поведала Ему, что не стану я с мальчиком моим навсегда расставаться…
Понимала ведь, на что посягаю, кару за дерзость свою ждала неминучую, но не смогла,