Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Бывает же, – подивился Пётр Алексеевич сокрытой в носоглотке Цукатова мощи.
– Могло и ня так прохватить, – сказал Пал Палыч. – Дом у меня – место такое, на форс заговорёно. Чтоб ни хозяин, ни гость ня важничал, чтоб волдырём ня пузырился. Пушкиногорский батюшка кропил. Это ещё ничего. – Пал Палыч кивнул вслед профессору. – Бывало, лягушачья икра из горла лезла, если кто шибко зазвездит.
– И что теперь? – опешил Пётр Алексеевич – проницательность хозяина, разом уяснившего, что к чему, его сразила.
– А ничего, – налил в блюдце чай Пал Палыч. – Волдырь ишь как прорвало. Считай – исцалён.
Во дворе, подобно мощному дуэту литавр с медью кимвал бряцающих, гремел Цукатов.
– На глупость не творили заговор? – осторожно полюбопытствовал Пётр Алексеевич.
– А надо было?
– Не помешает. – Пётр Алексеевич почесал затылок. – Чтобы впустую не тянуть на арифметику.
Он бережно прислушался к себе – в носу всё явственнее давала о себе знать шекочущая призрачная пушинка. Миг – и брызнет в глаза ледяное солнце.
11. Тридесятое царство
– В молодости, рябёнком, – говорил Пал Палыч, – я сябе в голову забил: никогда на родителей ня обижайся. Ты докажи, что лучше будешь жить, и стремись к этому. Отец мой курил – я ня курил, он пил – я ня пил. И всё по жизни – вот так.
– По-научному – антисценарий. Чтобы всё не так, как у родителей. – Пётр Алексеевич, внутренне ещё не расставшись с образом миловидной рыжей кассирши, вырулил с автозаправки на большак.
– Да, ня так. – Псковский говорок Пал Палыча был рассыпчат и звонок. – Но что-то брал и хорошее. И горжусь, что отец перядал мне вот это вот… Любовь к детя́м. Я их, дятей своих, и цаловал в задницу, и куда только ня цаловал… Нина моет, а я дяржу и ня дышу даже. Отец-то меня чтобы так – ня припомню. Вот только на печке лежали, и я ему голову на грудь клал. Любил вот сюда ему голову устроить. – Пал Палыч приложил ладонь к груди. – А вырос – вот видишь как…
По натуре Пал Палыч был стихийным софистом, про таких говорят: «самоклад». Далее, пока ехали от Новоржева до кукурузных полей под Ашевом, а это километров сорок пять, Пал Палыч рассуждал о слабости и силе. Разумеется, в первую очередь о той, что сидит внутри, о силе духа. Мол, зачастую эту силу предъявляет слабейший, кому некуда деваться, кто на краю – ступи шаг назад, и тогда окончательная, бесповоротная погибель. Такой будет стоять на своём до последнего, упрямо, как капризное дитя, и в итоге вынудит более сильного уступить – пусть, дескать, в этот раз будет по-твоему. И вообще, все споры силы идут большей частью по каким-то пустячным вопросам, а действительно важных разногласий, где уступить никак нельзя, довольно мало, и они редки. Возможно, для сильнейшего таких тяжб не существует вовсе. Пётр Алексеевич возражал спокойно, без задора: по-вашему выходит, будто слабый сильнее сильного, будто слабость – надёжна, в отличие от силы, которая рано или поздно падёт. Да, кивал Пал Палыч, слабый мошенничает и плутует, чтобы выиграть, а сильный – не умеет и в том его изъян. Жить и постоянно думать, как бы сплутовать, не соглашался Пётр Алексеевич, лакейский жребий, жалкий и бесчестный. Пал Палыч кипятился: жулит тот, кто хочет победить, кто хочет обхитрить судьбу, кто стремится получить от жизни больше, но не может добиться этого иначе. Нет – Пётр Алексеевич был непреклонен – сильный не должен без конца уступать слабому, этому маленькому человечку (двойное умаление) Гоголя и Чехова, потому что тогда из маленького человечка вырастет маленькая гадина. А все беды мира происходят именно от них, от маленьких гадин. За исключением тех, которые подкладывают гадины большие.
Дорога была непривычно пуста. За спором не заметили, как доехали.
Небо раскинуло глубокую бирюзу; деревья, чётко прорисованные, будто процарапанные на стекле воздуха и зачернённые эмалью, стояли голыми; земля, что обнажённая в полях, что усыпанная хвоей и расцвеченная зелёным брусничным листом в лесу, что укрытая прошлогодними травами на лугах, была суха и не томила сырым дыханием пробуждающейся жизни. Не то чтобы продолжался сон, пахло так, словно жизнь тут и не замирала – зимы в этом году, считай, не было. Попрыскали дожди, потянуло чуть сквозным холодком, а крепкого снега не выпало вовсе, и рек с озёрами не тронул лёд – с декабря по март пару раз всего и подморозило. Бывали здесь и прежде тёплые зимы, но такой и старики не припоминали.
Пал Палыч готов был продолжать диспут, однако Пётр Алексеевич всем видом выражал безучастие.
На въезде в село по обе стороны дороги располагался небольшой зверинец: желтоглазая волчица в клетке с собачьей будкой, два медведя – матёрый и подросток, – заключённые в отдельные камеры за сварными решётками, осёл и три вечно линяющих верблюда в просторном загоне. Прежде были ещё павлины и целый табун африканских страусов, но года два назад пернатые перевелись. О судьбе их Пётр Алексеевич не справлялся. Зоосад и придорожное кафе при нём содержал работящий чеченец Рамзан, в просторечии Рома, приехавший сюда на заработки из Урус-Мартана ещё в конце восьмидесятых – шабашил на строительстве коровников и птичников, – да тут и прижившийся, чему немало поспособствовала начавшаяся кавказская война: возвращаться, собственно, оказалось некуда. Какой прок ему был в зверье – загадка, так как смотреть на Роминых питомцев всем дозволялось бесплатно. Наверное, такая песня души. Поговаривали, будто Рома случает свою волчицу с лайкой, а щенков отдаёт знакомым охотникам – из тех мéшанцев вырастают псы, не знающие страха.
Пока ехали по Ашеву, Пал Палыч то и дело вертел головой и внимательно вглядывался в редких прохожих, по большей части женщин, словно выискивал кого-то, кто был ему нужен, – в пронизанном чудом мире, населённом видимым и невидимым, он был дома, но при этом не терял бдительности и всегда оставался начеку.
– Тут сверните, – показал Пал Палыч на грунтовку, уводящую из села налево. – Надоело, поди, вам со мной всё на Сялецкое да на Михалкинское… Каждый год одно – озёра да мочила. А в полях-то гуся мы с вам ещё ня стреляли.
Что