Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну так и чего в итоге потом?
– Да ничего в итоге потом. Пенсию получаю.
– Большая пенсия?
Фиговидец и Пацан разговаривали вполне мирно и даже дружески, но я не обольщался. Фарисей был на условно своей территории и почему-то решил быть любезным – слишком любезным для человека, искренне простившего обиду. Члены ОПГ, как раз искренне подавленные великолепием Города, были не просто в гостях – были примерно так же в гостях, как гастролирующие зоопарк или цирк. Спасая последнее, они инстинктивно шарахались от поэтов с В.О. (высокой традиции и культуры). Компания вокруг Лизы виделась им разумным компромиссом.
– Я предпочитаю мужчин, которые хвастаются своими победами, а не унижениями, – сказала Лиза.
Фиговидец, который сам мог или даже собирался сказать нечто подобное, оторопел.
– Немилосердная! – сказал он, собравшись. – Разве можно провоцировать человека с психопатологией? А если я пойду да удавлюсь? Нет, лучше утоплюсь. Нет, лучше… ах, придумаю. А у вас будет нервный срыв и пятно на совести.
– Чушь. Для женщины покончившие с собой из-за неё мужчины – это как ордена с войны.
– Так то мужчины, – сказал кто-то. – А он со справкой.
– Ладно-ладно, – поспешно сказал фарисей, – утопимся завтра. А теперь допьём остальное вино.
Такая мысль всем полюбилась.
– Шампусику? – галантно предложил Пацан, подзывая официанта. Пижоны подавились было этим удивительным словом, но подумали-подумали и проглотили. Я предположил, что «шампусик» неминуемо станет бессмысленной и беспощадной модой ближайших месяцев.
И я, и сама Лиза ожидали, что Пацан сядет у её ног верным псом. Вот посмотреть его глазами: богатая, холёная, ослепительная, плюс с обручальным кольцом. Такая, какой у него никогда не будет. Но он смотрел на неё – и рождалось подозрение, что, может, такой ему и не нужно.
– Вроде у вас всё такое, на уровне, – сказал Лёша. – А насчёт поэзии – ничего нового, всё как у наших жлобов. Как будто без стакана стихи в горло не протолкнуть. – Он посмотрел на Петра Евгеньевича. – Правильно я говорю, командир?
Пётр Евгеньевич, мужчина сильного общественного темперамента, вызвался быть при ОПТ куратором. Разочаровавшись в политике, он сделал последнюю ставку – на культуртрегерство. Кто бы ни стоял за её спиной, кто бы ни прятался под её знамёнами, культура всегда будет благом. Она даёт то, что уже не отнять, – и то, что она даёт, не может быть использовано против человека. Другое дело, что человек не всегда хочет брать предложенное, а силой – поймите правильно, исключительно нематериальной, силой, так сказать, принуждения к духовности – здесь ничего не добьёшься. Труд, терпение, ласка! (То есть нет, ласка – это, наверное, у дрессировщиков. Смирение, а не ласка.) Поле перед ним было непаханое, и Пётр Евгеньевич препоясался. Он принял ответственность и судьбу. И то, что стихи подопечных, с его точки зрения, были ужасны, и то, что Пацан, с явным недоверием воспринявший слово «куратор», переиначил его в «командира» и так и обращался, – было испытанием, которое предстояло выдержать с честью.
– Почему вы не можете оставить всё как есть? – спросил Фиговидец. Фиговидец тоже, конечно, был испытанием – но иного рода.
– Потому что у меня есть убеждения.
– Лучше бы у вас была совесть.
– Моя совесть чиста! – возопил Пётр Евгеньевич.
– Совесть чиста только у тех, у кого её нет.
– Это вы к чему?
– А ни к чему. – С наглостью и присутствием духа фарисей отвернулся ко мне. – Бывают же такие авторы, – сказал он совсем непонятно с чего, – которые всюду таскают читателя за собой. Придёт он во дворец – опишет дворец во всех подробностях, вплоть до паркета в каждом зале и подписей на картинах – и что на тех картинах изображено перечислит; залезет в избушку, в пещерку – снова отчёт. Проснётся поутру в казарме – опять же: петлички, выпушки… Тьфу.
– А ты сам в этом разбираешься? – спросил я.
– В чём?
– Ну вот, петлички, выпушки… подписи на картинах…
– Ты это к чему клонишь?
– Нетрудно понять, – сказал Пётр Евгеньевич. – Столько яда – и такого при этом бессмысленного. Всё равно зачем, всё равно кого, лишь бы укусить. Лишь бы обидеть! – Разволновавшись до того, что стал говорить прямо, буквально что думал, он ошеломлённо летел, и сознание с одного края обмирало, с другого – понукало ещё и ещё набирать скорость, как на льду: чем быстрее движешься, тем проще не упасть. – Чем люди так ужасно перед вами провинились? Или это просто нервное истощение? Вы больны, бедный, – заключил он тоном дружеского участия. – Вам нужно лечиться.
Чувство приязни легко объясняется и даже прогнозируется, а вот антипатия – тонкая материя. Фиговидец не всегда вёл себя как сегодня, но и Пётр Евгеньевич невзлюбил его не сегодня. У них никогда не доходило до явной ссоры, но сколько бы раз они ни встретились, на конференциях и поминках, обоих охватывало на редкость тягостное чувство вместе и пустоты, и взвинченности нервов – и озноб при мысли, что вдруг придётся дотронуться.
Худо было то, что совестливый Пётр Евгеньевич пытался с собой бороться. Сперва он искал (и находил) причины неприязни. (Но когда разум так заботливо, словно костыли или коляску, подбирает для эмоции рациональное объяснение, берёт ли он в голову, что эмоция – не калека.) Потом (неохотно и жмурясь, но всё же), увидев надуманность всех причин, он испугался своей развращённости: того недоброго, подавленного, что заключается в понятии «человеческое сердце». («В самоистязании, – говорит Аристид Иванович, – хороша неисчерпаемость ресурсов».) Теперь он был в тупике, потому что вдумчивое, ответственное подавление себя всегда оборачивается, в дополнение к обычным ужасам войны, патологическими проблемами с тем, кто стал причиной этой доблестной и несчастливой зачистки.
– Лучше бессмысленный яд, чем беспощадная патока, – буркнул Фиговидец.
– Но если ты только ругаешься, – спросил Пацан, – как понять, чего ты хочешь?
– А я и не знаю, чего хочу. Знаю только, чего не хочу. И это «не хочу», наряду с прочим, включает в себя нежелание распинаться перед дураками.
– Чем меньше вы ополчаетесь на дураков, тем больше у вас шансов сойти за умного, – сказал Пётр Евгеньевич и так обрадовался, что удалось красиво пошутить, что в его лице вдруг проявились черты какого-то лучшего, внутреннего Петра Евгеньевича: эрудиция, мягкость манер, благонамеренный, но умеющий быть беззаботным ум. Никто не пожелал это заметить; все стали расходиться. Выйдя с ОПГ и куратором, я оставил их на Садовой шутить и дожидаться трамвая и пошёл спать.
2
Не такие были порядки в «Англетере», чтобы должностное лицо здорово живёшь будило постояльцев. И когда это всё же произошло, в мою дверь постучалась целая делегация, возглавляемая белым от неловкости и негодования управляющим, за спиной которого жались ночной портье, старшая горничная, коридорный и добившийся всего этого блёклый полицейский чиновник.