Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приехав в Мелихово, Щеглов «ужаснулся перемене», которая произошла в Чехове со времени их недавнего свидания в остроумовской клинике. «Лицо было желтое, изможденное, он часто кашлял и кутался в плед, несмотря на то, что вечер был на редкость теплый…»[413] Голос звучал глухо, в нем слышалась «страдальческая нота».
– Знаете, Жан, что мне сейчас надо? – говорил Антон Павлович Щеглову. – Год отдохнуть! Ни больше ни меньше. Но отдохнуть в полном смысле. Пожить в полное удовольствие: когда вздумается – погулять, когда вздумается – почитать, путешествовать, бить баклуши, ухаживать… Понимаете, один только год передышки, а затем я снова примусь работать, как каторжный!
Редкие вылазки из Мелихова – в Москву ли, по окрестностям ли – истощали его. Он больше не мог выносить показной роскоши. Левитан пригласил его в имение к миллионеру Сергею Морозову, и Чехов потом написал Суворину: «…дом, как Ватикан, лакеи в белых пикейных жилетах с золотыми цепями на животах, мебель безвкусная, вина от Леве, у хозяина никакого выражения на лице – и я сбежал».[414]
Антон Павлович в то время мало писал, зато читал очень много. Его очаровал Мопассан, и, несмотря на не слишком хорошее знание французского языка, он подумывал перевести несколько рассказов. Он высоко оценил – за их странность – пьесы Метерлинка. Почему бы Суворину не поставить «Слепых» в своем театре? «Читаю Метерлинка, – пишет он своему постоянному корреспонденту и „исповеднику“. – Прочел его „Les aveugles“, „L’intruse“, читаю „Aglavaine et Sélysette“.[415] Все это странные, чудные штуки, но впечатление громадное, и если бы у меня был театр, то я непременно бы поставил „Les aveugles“. Тут кстати же великолепная декорация с морем и маяком вдали. Публика наполовину идиотская, но провала пьесы можно избежать, написав на афише содержание пьесы, вкратце, конечно; пьеса-де соч. Метерлинка, бельгийского писателя, декадента, и содержание ее в том, что старик, проводник слепцов, бесшумно умер, и слепые, не зная об этом, сидят и ждут его возвращения». И, сменив тему, продолжает: «У меня тьма гостей. Александр подбросил мне своих мальчиков, не оставив ни белья, ни верхнего платья, они живут у меня, и не известно никому, когда они уедут; кажется, будут жить до конца лета, и быть может, даже останутся навсегда. Это очень любезно со стороны их родителей».[416] А Лейкину несколькими днями раньше писал: «У меня гостей – хоть пруд пруди. Не хватает ни места, ни постельного белья, ни настроения, чтобы с ними разговаривать и казаться любезным хозяином. Я отъелся и уже поправился так, что считаюсь совершенно здоровым, и уже не пользуюсь удобствами больного человека, т. е. я уже не имею права уходить от гостей, когда хочу, и мне уже не запрещено много разговаривать».[417]
Однако с августа его терпение стало подвергаться столь жестоким испытаниям, что он решил последовать советам врачей и, пока не наступили зимние холода, отправиться отдохнуть в теплые края. Как раз в это время его приятель Соболевский, издатель газеты «Русские ведомости», написал ему, что находится на курорте – в Биаррице. Отбросив все дела, Чехов решил присоединиться к нему. Но он опасался ехать один через всю Европу и попросил Соболевского прислать ему точный маршрут, поскольку никогда не бывал в Биаррице и это предприятие немножко его тревожит. Вы знаете, писал он, что я говорю на всех языках, кроме иностранных, и, когда я начинаю говорить по-французски или по-немецки, служащие железной дороги смеются мне в лицо. Перебраться в Париже с одного вокзала на другой – это для меня все равно, что сыграть в жмурки.
Оставалось уладить денежные дела. Чехов засел за расчеты. Оказалось, что авторские отчисления за «Чайку», которая шла теперь по всей России, вкупе с большим авансом, полученным за «Мужиков», составляют сумму, которой должно хватить на пребывание во Франции в течение нескольких месяцев. Уезжая из Мелихова 31 августа 1897 года, Антон Павлович думал, что, покидая ставшие слишком привычными места, он оставит здесь и свою болезнь.
Чехов написал с дороги сестре, что до Берлина путешествовал с приятными спутниками, между Берлином и Кёльном чуть не задохнулся, ибо немцы, видимо, решили прикончить его дымом своих сигар, а от Кёльна до Парижа проспал…
В Париже он встретился с Сувориными, и те несколько дней водили друга по городу. Преодолевая усталость, Антон Павлович посещал модные кафе, наведался в «Мулен-Руж», где под звуки бубнов и пианино, за которым сидела негритянка, исполнялся танец живота, побывал в одном-двух кабаре, кое-что прикупил в лавках Лувра: вязаную фуфайку, трость, два галстука, сорочку – и заключил, что город «любопытный и располагающий к себе». После чего сел в поезд и отбыл в Биарриц, где ждал его Соболевский.
Там он поселился в отеле «Виктория» и с первых же дней влюбился в живую жизнь, царившую на улочках и близ дамбы. Главным его приобретением здесь стала шелковая шляпа – защищаться от солнца. Он сидел на пляже в маленькой плетеной кабинке и до головокружения вглядывался в океан, кативший тяжелые волны с пенными гребнями. Развлекал себя тем, что читал газеты, любовался прелестными курортницами, проходившими мимо него в легких платьях, под разноцветными зонтиками, с собачками на поводках, слушал уличных певцов. Все это уводило его, как он говорил, за сотни тысяч верст от Мелихова, и ему вовсе не хотелось возвращаться в Россию. Чтобы лучше узнать Францию, он решил брать уроки французского у молоденькой девятнадцатилетней девушки по имени Марго. Единственное, о чем он сожалел, так это о том, что в Биаррице много русских. Но не прошло и двух недель, как погода испортилась, начались дожди, задул ветер, и Чехову пришлось бежать из этого земного рая вслед за солнцем в Ниццу.
На этот раз он поселился в Русском пансионе, расположенном в доме 9 по улице Гуно – вместе с сорока своими соотечественниками. Среди них было много больных. Комната, которую он занял на втором этаже, оказалась просторной, большие окна открывались на юг, на полу – ковер, кровать, достойная Клеопатры, своя уборная. Кухарка, русская женщина, готовила обильную полуфранцузскую-полурусскую пищу, и на стол после борща подавали бифштекс с картофелем фри. За табльдотом Чехов не без иронии наблюдал за соседями. Там была вспыльчивая и раздражительная вдова, которая в момент, когда приносили очередное блюдо, испепеляла Антона Павловича взглядом, боясь, что тот ухватит себе лучший кусок. Там были страдающие бледной немочью барышни и зрелые дамы, тараторки и сплетницы, о которых он так писал Суворину: «Смотрю я на русских барынь, живущих в Pension Russe – рожи, скучны, праздны, себялюбиво праздны, и я боюсь походить на них, и все мне кажется, что лечиться, как лечимся здесь мы (т. е. я и эти барыни), – это препротивный эгоизм»,[418] а сестре Маше – «…русские дамы – это такие гады, дуры. Рожа на роже, злоба и сплетни, черт бы их побрал совсем».[419] Как только мог, торопился на свежий воздух. Солнечная погода, цветы, пальмы, тихое синее море – все склоняло к праздности. Он подолгу прогуливался по Английской набережной, сидел на террасах кафе, читал газеты, слушал оркестры, игравшие прямо на улице, старался ни о чем не думать. Без всякой пользы продолжал брать уроки французского. Незнание языка мешало ему общаться с местными жителями, зато он познакомился с несколькими замечательными русскими: юристом, историком и социологом профессором Ковалевским, уволенным из Московского университета за прогрессивные идеи и сбежавшим во Францию; вице-консулом России Юрасовым, милым и застенчивым человеком; с художником Якоби, обладавшим своеобразным юмором. «Тут же и художник Якоби, – рассказывает Антон Павлович Суворину, – который Григоровича называет мерзавцем и мошенником, Айвазовского – сукиным сыном, Стасова – идиотом и т. д. Третьего дня обедали я, Ковалевский и Якоби и весь обед хохотали до боли в животе – к великому изумлению прислуги».[420] С новыми знакомыми Чехов играл в пикет, ел устриц в Готической таверне или ходил на представления в городское казино.