Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мария меня тормошит. Тормошит резко. Чего еще? Ой, а мне так хорошо спалось! Бррассва! Бррассва! Вставай! Что, уже пора? Да я не выспался… Мало-помалу, мучительно прихожу в себя. И слышу, что амбар полон шума, всех этих «Los!» и «Schnell!», пролаянных злым голосом, бабьих восклицаний, протестов, черт визьми тебе, ух ты, зараза, клацанья деревянных подошв, пискливого кудахтанья, свирепых пинков сапогом о дощатые стенки, ох, ох, неужели это?
Оно и есть.
«Alle raus! Mit Gepäck!» Манатки наши собрать в два счета. Вереницы парней и девок, посеревших, со слипающимися глазами, бредут, позевывая, к площади перед церковью. Стоим тут, топчемся, серо-зеленые — давно таких не видали! — подгоняют еще одуревших от сна, везде роются, пинают сапогами кучи соломы, без лишней нежности подгоняют опаздывающих к месту сбора. Эти освирепевшие вояки прямо пропитаны яростью. Чувствуется, что вот-вот сорвутся. Еще немного и выскочит револьвер. На одной стороне воротничка их кителя я вижу пресловутую стилизованную «руническую» двойную S, две молнии, рассчитанные тютелька в тютельку для максимального психоэстетического воздействия на нежные души, — молния и террор, варварство-футуризм, Вагнер и бетон, весь Третий Рейх, как опера. Вот мы и оказались под прямой властью SS. Мать честная!
Канонада! Совсем рядом. А я и не заметил. Непрерывная подача, без пустот между залпами, сухие откаты, жирные накаты — все сливается в единый огромный гул. Ссутулившись, ждем переклички. Идут страстные споры. «Ты думаешь, на сей раз хана?» «Сволочи, только хоть стало тихо-мирно… Хоть жратва появилась». «Натерпелись мы вдоволь, а, мужики! Все равно ведь хана им!» Одни заводятся, другие горюют, смотря у кого какой характер.
Перекличка запаздывает. Похоже, что в четко отлаженном механизме что-то заедает. А куда же девался наш Галифе? Ну ладно, пока суть да дело, мы с Марией слетаем до деревенской колонки. Один эсэсовец орет нам: «Nein! Zurück bleiben!», — мы говорим ему, что идем умыться, он аж выкатывает свои шары: так они даже моются, эти расы, и говорит нам: «Gut! Aber macht schnell!» Гигиена, она лучший пропуск. Вот я и совсем нагишом, Мария тоже, мы качаем воду, каждый по очереди, счищаем грязь хорошенько, может, еще долго не доведется, лагерный кусок мыла ушел целиком. Вода ледяная, ветер тоже, а нам, дурням, и вытереться нечем, об этом и не подумали. Проходят немки, таща за собой чемоданы на деревянных колясочках. Улыбаются нашей бледнотелой наготе. Одна молодая особа вдруг останавливается, открывает чемодан, протягивает мне махровое полотенце, берет еще одно и начинает обтирать Марию. Я благодарю. Она пожимает плечами, делает знак, чтобы мы оставили полотенца себе, еще раз нам улыбается, а потом уходит, таща за собой по ухабам свою колясочку.
Мы растираемся, чуть не раздирая кожу, живо напяливаю я на себя свои шерстяные пласты, Мария надевает свое пальтишко цвета опавших листьев, синие чулочки, туфельки с хомутиками. Ну прямо машинисточка на службу уходит. Белоснежный платочек вокруг головы, — это все, что она оставляет для романтики приключений. Заботливо запахиваюсь в старое пальто, — сносу ему нет, плотно затягиваюсь уймой тесемок и английских булавок, и вот я уже готов ко всему. Наверное, у меня вид одного из этих Вечных жидов с картин Шагала.
На площади все еще топчутся. Поправляю тесемочные лямки на чемодане Марии, том самом фибровом чемодане, который починил в Берлине, чтобы она могла нести его на спине, так же как и я сам, чтобы руки были свободными. А тем временем она начинает варить картошку в кастрюльке, может, не успеет и закипеть, кто знает? Я глубоко скорблю по всем тем красивым большим картофелинам, которые остались дремать в тайнике нашем, они бы могли хоть дать нам время их слопать, русачки эти. Ну, да что уж тут поделаешь…
Галифе в конце концов возникает, картошка как раз сварилась. Точно, одновременно. Возле большого начальника стоит сержант-эсэсовец, с велосипедом в руке, с одним из тех великанов, как бы высеченных из старой сохи. Галифе нам вещает:
— Будем направляться к новому месту работ. Просьба шагать строем, ни под каким предлогом не отделяться от колонны и полностью мне подчиняться. Вам выдадут провиант. Советую расходовать его экономно. Напоминаю, плестись в хвосте колонны строго запрещено (streng verboten!).
Эсэсовец поддакивает кивком головы. Похлопывает по кобуре и расплывается в бандитской улыбке. Он черняв, невысок, с усиками под Кларка Гейбла. Со своим велосипедом под ручку он как бы идет отмечаться на проходную автозавода «Рено». Совсем не так представлял я себе белокурую бестию.
Кто-то спрашивает:
— Куда нас теперь-то уже?
Галифе поворачивается к карманному Кларку Гейблу. Тот отвечает:
— Nach Western.
На Запад. Туманно, зато красноречиво. Он вроде не готов сказать ничего больше, поэтому мы ничего и не спрашиваем.
Галифе делает перекличку. Сразу же рапортует другому:
— Es sind alle Leute da.
— Gut.
Начинаем с того, что проходим строем перед тремя бабами, которые вручают нам по полбуханки хлеба, по кусманчику маргарина и по две ложечки творога. Куда же его запихнуть, творог этот? Открываю рот, говорю, чтобы мне наливали прямо туда, — хлюп, и дело с концом. Мария просит положить свою порцию на горбушку хлеба, отрезает ломтик хлеба снизу, получается бутерброд. Обалдевший от восхищения, иду за ней. Тут же какой-то чех протягивает нам лопату. Совковую или заступ — на выбор. Есть еще два или три кайла и один топор — для чудаков. Bitte schön. Danke schön. Мария, Поло Пикамиль и Шура-Маленькая набили себе все карманы и все складки одежи теплыми картошками, но там ведь еще остается, — эх, жаль! — тогда Поло привязывает тесемку к ручке кастрюльки, подвешивает ее себе на шею, и кастрюлька болтается у него спереди, а я обещаю, что скоро его сменю.
— Vorwärts… Marsch!
Солнце начинает карабкаться вверх. Небо — голубизны небесной. Сегодня четвертое апреля 1945 года.
* * *
— Nach Western! — Выходя на проселок, поворачиваем направо, в направлении Пазевалька. И попадаем в июнь сорокового.
Исход. Изнемогающее стадо. Шкаф на телеге, матрацы на шкафу, бабуси на матрацах. Куры в клетках, между осей.
Июнь сорокового в Померании. Но были ли у нас эти физиономии смертников тогда, в июне сорокового? Эти пустые глаза, эти понурые плечи, эта угрюмая уверенность в худшем? Запомнился мне огромный бардак, разгул мандража и грабежа. А здесь — только тяжелое топтание скота, идущего на бойню и знающего это. Дисциплинированные, но не только. Достойные. Спешащие прийти друг другу на помощь. Воспитанные. Да-да, смешно кажется, но правда — воспитанные. И уже мертвые.
Почему они не ушли раньше? Потому, что это было запрещено. Почему они уходят сейчас? Потому, что это обязательно. Отдан приказ — на Запад. Никто не должен оказаться в руках у красных. Никто. Безоговорочная инструкция. Эсэсовцы бдят за ее соблюдением. Вот они и идут на Запад. К американскому фронту. Это не произнесено вслух, идти под защиту врага расценивалось бы как пораженчество и предательство, но на это чувствуется весомый намек! Американский фронт должен быть за четыреста или пятьсот километров отсюда… Они никогда до него не дойдут. Они никогда ни до чего не дойдут. И они это знают. Красная Армия не спешила, она собирала силы и теперь устремилась в прорыв, в тот самый момент, который выбрала только она. Ничто ее больше не остановит. Огромная, убийственная машина прочесывает равнину от горизонта до горизонта, давит все, — ничто от нее не уйдет.