Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По правде, отношения врачей и пациентов строятся не только на иерархии. Их связывает страх. Врачи боятся, что их засудят; пациенты — что операция кончится плохо. Это важнейшая движущая сила отношений, особенно когда предстоящая операция рискованна. А к таким относится каждая операция на мозге. И из-за боязни суда врачи очень тщательно следят за тем, чтобы их гуманность не превратилась в уязвимость. В дальнем уголке их сознания — а то и на самом виду — всегда звучит вопрос: что может пойти не так? Что может обратить эту прекрасную картинку в судебную тяжбу? Больные думают о другом: доктор, кажется, неплохой, но вот хватит ли ему умений? А если что-то пойдет не так? Что будет со мной?
Угроза судебных исков — это одна из немногих вероятностей, которые могут заставить доктора чувствовать себя уязвимым. Это худший вариант для медработника — знак того, что некто прорвался сквозь защитный барьер вашей жизни и несет угрозу вашему спокойствию и карьере. Больной сомневается в ваших умениях, в самой сути вашего идеального «я». Он обвиняет вас в том, что произошло независимо от ваших намерений и, возможно, даже не по вашей вине. Если вы хоть раз пройдете через такое, боль останется надолго, и потом, чтобы защитить себя, вы начинаете беспокоиться только о том, чтобы расставить все точки над «i». Вас уже не особо волнуют ни здоровье больного, ни его благо: вы прежде всего хотите пройти все с лучшим результатом и без иска. Да, больные тоже к этому стремятся. Но многими врачами движет самосохранение: они хотят избежать личной или профессиональной уязвимости перед пациентом.
Легко понять, насколько ранимы больные. Они всей душой хотят услышать хорошие новости, и я чувствую это, как только вхожу в кабинет. Врачи, как правило, пытаются проявить радость и участие. Они обладают потрясающей силой передавать чувства — уверенность или тревогу, покой или волнение… Как часто я хочу улыбнуться и сказать: «Все будет хорошо!» — ведь именно это хотят услышать больные, чтобы хоть немного расслабиться. Но у этой способности есть и другая сторона: хирурги тоже могут подпадать под воздействие пациентов, а страх порой очень сильно влияет на исход операций.
Когда страх больных или семьи чрезмерен, это может отразиться на настроении хирурга. Хирурги не могут признаться в страхе неудачи. Это унижение их профессионализма, и если они его признают, это может повлиять на успешный исход операции. Они могут расценить страх пациента как вызов — мол, а вы правда можете сделать все безупречно? Хирурги вечно стремятся к идеалу, и это неизменно повышает их тревогу во время операции. Этот дополнительный стресс никак не улучшает исход. Да и вообще, когда больной хочет, чтобы с него пылинки сдували, вероятность непредвиденных случаев возрастает. Мне жаль, но это так.
Первое, что приходит на ум, когда операция идет не так: больной может умереть или остаться инвалидом, и ответственность — на хирурге. Как это воспримет его семья? Я знаю, каково это — пытаться остановить внезапное кровотечение и в то же время судорожно соображать, как объяснить семье, что все плохо и что их мать, отец, сын, дочь или друг никогда уже не будут прежними. Это адские муки.
Я занимался одной из самых сложных и высокооплачиваемых работ в мире, но уже понимал, что есть нечто большее.
Молитва переопределила бы привычные для меня отношения врача и пациента. Она бы разрушила мой облик полубога. Она бы сделала меня настолько уязвимым перед больными, как никогда прежде, — конечно, с больным, спящим под наркозом на операции, не сравнить, но мне пришлось бы открыться, показать, какой я человек, отказаться от ореола отчужденности и тайны, сознательно спуститься с пьедестала и признать, что мне не чуждо ничто человеческое. А в медицине, как и в жизни, уязвимость опасна.
И все же, несмотря на все эти опасения, я уже не мог фальшивить. Я должен был сделать молитву частью моих бесед с больными. Я чувствовал, что мне чего-то недостает. Я занимался одной из самых сложных и высокооплачиваемых работ в мире, но уже понимал, что есть нечто большее. До этого времени я делал лишь то, чему меня обучали: продлевал людям жизнь и облегчал боль, беспокойство или неудобства. Что, если бы я сумел улучшить качество их жизни, помог им обрести радость и любовь и проявить доброту? Мог ли я, нейрохирург, помочь им изменить образ жизни, увидеть себя и исправиться, и сделать все так, чтобы никого не обидеть? Или я мог только продлить их дни, но не изменить их путь?
Сквозь все тревоги и сомнения я словно услышал внутренний голос: «Боишься, что тебя не поймут? Могу уверить: тебя не поймут. И Иисуса не поняли. Но все равно ты должен поступить правильно».
Прошло уже семь лет с тех пор, как я пришел в нейрохирургию. Я знал, что молитва за больных — это правильно. И я решил попросить об этом следующего пациента. Независимо ни от чего.
* * *
Не прошло и недели, а возможность уже представилась — миссис Джонс. Я шел в предоперационную с явным намерением вознести молитву. Но эта властная и пугающая медсестра заставила меня отступить, и теперь мне предстояло искать другие подходы.
Мной все еще руководил страх. Может, помолиться за нее тайком? А может, вообще не в этот раз?
Я прислонился к столу у поста медсестер. Было как-то неловко. Я стоял и листал бумаги в планшет-блокноте, как будто те были неимоверно важны. Мимо сновали медсестры и больные с родственниками. Я склонил голову и иногда украдкой посматривал на каталку миссис Джонс, ожидая, что сестра уйдет. В соседних отсеках тоже были медсестры. Да что им там, медом намазано? Прямо процессия какая-то! Я волновался все сильнее, как никогда прежде. Да что такое? Ведь операции — это моя стихия! Почему же меня словно вышвыривает прочь? Я, самый умелый сотрудник в этом здании, боялся войти в предоперационную!
Почему там столько сестер? Это же простая операция! Чего они там застряли?
Я отвернулся и притворился, будто просматриваю историю болезни. Вот так и буду притворяться, пока не кончится этот фарс! Читать там было почти нечего: я писал ее сам на той неделе, и единственное, что там появилось нового — это анализы крови миссис Джонс. Но я прочел все, от корки до корки, включая текст, набранный мелким шрифтом внизу страницы, потом прошел к телефону на стойке и сделал несколько звонков. Проверил голосовую почту. Проверил рабочую. Попытался придумать, кому еще позвонить — хоть старым друзьям, да хоть кому-нибудь, — но никто из них не проснулся бы так рано. Потом я притворился, что звонят уже мне, — но вскоре гудок незанятой линии начал бесить, и трубку пришлось повесить. Медсестры все еще суетились в отсеке: складывали вещи миссис Джонс под койкой и колдовали у компьютера. Может, учат новенькую? А, ладно! Если сейчас ничего не сделать, бригада увезет миссис Джонс в операционную! В предоперационной больные проводят не так долго — где-то часа полтора: главное все равно происходит не здесь, так чего людей томить?
Я был близок к тому, чтобы упустить свой шанс.
Потом вдруг медсестра ушла. Я встал, медленно направился туда, где лежала миссис Джонс, и осмотрел занавешенные соседние отсеки. Если там сестры, молиться не буду. Что, правда никого? Да, миссис Джонс была одна, с ней остались только дочери, и в соседних отсеках были лишь пациенты. Идеально! Я двинулся к ней, ощутив прилив сил.