Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А во-вторых, я месяц питалась какой-то потрясающей розовой пеной под названием «Ласточкино гнездо», запивая это, конечно, пепси-колой. Розовая пена состояла из нескольких сложносочинённых частей. На дне металлической креманки, в каких в ресторанах подавали мороженное, покоилось нечто, по консистенции напоминающее плотное желе, но при этом непрозрачное, с застывшими пузырьками, вроде сыра с мелкими дырками. Выше по креманке это нечто плотное постепенно превращалось в лёгкую пену и переходило в ярко-розовые сливки, куда, похоже, добавляли кубинского рому. Сейчас бы я назвала это нечто «ягодное суфле с забайон», но то было лучше, чем какое-то там приземлённое суфле, хоть бы и с забайоном.
Конечно, счастье свалилось на меня не просто так. Я отчётливо помню картинку, которая предшествовала моему счастью. Первые дни наших с бабушкой и Джульеттой каникул, море, пляж, закат, пирс. Я с Джульеттой сижу на пляже и, видимо, играю с камушками или щурюсь на закат. На пирсе стоит бабушка, на ней серое с сиреневым и розовым цветочным узором крепдешиновое платье «с крылышками», то бишь с такими вот рукавами соблазнительными, и широкополая шляпа с душистым горошком по полям. К ней неспешно подходит мужчина в образе капитана дальнего плавания. Он весь в белом и в фуражке с кокардой. Он неотразим, бабушка — тоже. Бывалый морской волк начинает беседу с бабушкой, указывая ей куда-то на горизонт, бабушка задумчиво кивает.
Мне нет дела до того, что было дальше. Потому что мы с Джульеттой отлично пристроились в главном прибрежном ресторане Новороссийска — капитан дальнего плавания оказался его директором. Когда вас снабжают десертом «Ласточкино гнездо» с пепси-колой, а собачке подают свежую вырезку, вы никогда не спрашиваете, куда делась ваша бабушка, если вы, конечно, честный человек.
Мой первый обыск
Конечно, моя бабушка стала моими университетами. Школа и институт — ну что про них скажешь? Всё как у всех. А вот жёсткие Люберцы и жёсткая, на самом деле, жизнь бабушки — это да, это настоящие уроки.
Бабушка была добытчиком. Детдомовская, выучилась на зубного врача до войны, вышла замуж, бежала из горящего Смоленска беременной и с годовалым ребёнком на руках, пока там, в Смоленске, догорали архивы и её документы. Муж — мой дедушка Гаврила, железнодорожный инженер — погиб в первый год войны, под Ленинградом, но военкомат посчитал его пропавшим без вести, а потому как бы второго сорта.
Бабушку с двумя младенцами приютила некая Агафья, пустила в свою избу в Семхозе, в пятидесяти километрах от Москвы. Святой, судя по всему, был человек — Агафья Ефимовна Кузнецова. Из раскулаченных. Работы она не боялась, но круга общения у неё, похоже, особенно не было: местные побаивались связываться с заклеймённой тёткой почти буржуазного происхождения. Агафья хлопотала по дому и огороду и занималась с детьми, то есть дала бабушке возможность работать. Они вместе — совершенно вроде чужие друг другу люди, заброшенные в Семхоз вихрями русской истории — пытались выжить. Я выросла на рассказах об Агафье Ефимовне, человеке простом, честном и бесконечно заботливом, мы часто ездили ухаживать за её могилой — она умерла незадолго до моего рождения.
Кажется, её могила была первой в моей жизни, и это было моё первое кладбище. Обычно летнее или весеннее (на Пасху всегда ездили, так почему-то считалось правильным, хотя какая разница?), маленькое, деревенское, с серым дощатым забором, который всегда томно пах пылью и по которому ползали мелкие улиточки. В детстве многое успеваешь заметить: и какой рисунок на лепестках деревенских цветов, и какие у них семена, похожие на барашкины рожки, и чем раскрашены крылья мотылька, и вот этого рыжего ты называешь Павлом, как соседа — интересного парня, он старше на год и на сикилявок ноль внимания, — а этот бледный мотылёк пусть будет Андреем, он старше года на три, но неинтересный, однако надо ж как-то мотылька назвать.
Бабушка Агафья была похоронена совсем рядом с жёлтой деревенской церковью, мне нравилась её могила с завитушечным металлическим крестом, на который замысловатым образом проволочкой прикрепили милую овальную эмаль с торжественным портретом Агафьи. На нём она нестарая, сосредоточенная, и я почему-то всегда была уверена, что она знала, для чего старался фотограф, — вот чтобы на могилке приличный был портрет. Мне тоже хотелось иметь такую овальную эмальку с моим портретом: на таких штуках люди всегда выглядят по-особенному, но я как-то понимала, что такого хотеть нельзя, нехорошо.
Бабушка, моя мама, мой папа и мой дядя, мамин брат, красили оградку в голубой цвет, сажали цветочки и вспоминали бабушку Агафью — и по дороге туда, и по дороге обратно, и на кладбище. Мне нравились эти рассказы, потому что они повторялись раз за разом, из года в год, как это любят дети — чтобы наизусть заученную книжку прочитали ещё раз, и канонически, без отсебятины, пожалуйста. Бабушка прекрасно осознавала, чем мы все обязаны этой женщине. Моя мама и мой дядя, кажется, воспринимали Агафью так, как дети воспринимают собственную бабушку, хотя она была ненамного старше их матери. А для меня Агафья была существом глубоко залегендированным и в этом смысле мало отличалась от Красной Шапочки, Снегурки или Василисы Премудрой. Скорее, я относилась к бабушке Агафье как к дедушке Ленину — вот его портрет, все любят дедушку Ленина и он лежит на Красной площади, а ещё он добрый, сажает детей на колени и щекочет бородой щёки. Впрочем, борода выглядела довольно противно, но в таких случаях бабушка Агафья, как гласила легенда, говорила, что с лица воду не пить. Впрочем, от этой загадочной фразы тоже подташнивало.