Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот бы это вы и написали в «Bесах»; мы отложим весь материал, пустим в первую очередь вас: превосходно, чудесно.
И мы обещаем, бывало: а в результате — Иванов скрежещет зубами: пять месяцев; Блок же заносит в своем «Дневнике»: «Отвратительно, точно клопа раздавили».
Так умело, говоря с каждым сотрудником понятным ему языком, Брюсов вел журнал. А. B. Луначарский в своей статье о Брюсове так характеризует журнал «Весы»:
«У меня было‚ — пишет он, — двойственное чувство к Брюсову как к писателю. Мне не нравился его журнал «Весы», с его барско-эстетским уклоном и постоянной борьбой против остатков народничества и зачатков марксизма‚ в тех областях литературы и искусства вообще, какие этот журнал освещал… Но многое и привлекало меня к Брюсову. Чувствовалась в нем редкая в России культура. Это был, конечно, образованнейший русский писатель того времени».
Наибольшего значения «Весы» достигли после революции 1905 г. Они выросли, окрепли и обеспечили символизму победу. Противники русского символизма — буржуазные журналисты и фельетонисты — вынуждены были признать символизм и изменить тон. Брюсов сделался законодателем литературных вкусов. В это время московские купцы-миллионеры всячески стремятся сблизиться с представителями нового искусства; они бросают десятки тысяч рублей на покупку картин художников нового направления, десятки тысяч на субсидирование символистических изданий.
В эти годы, годы превращения русского символизма в господствующее искусство русской буржуазии, внутри русского символизма наметилось несколько течений. Часть символистов, не приемля буржуазной общественности, ищет сближения с левыми политическими партиями, ищет ответа на политические свои сомнения в «народных движениях» (Блок, Белый и др.). Другая часть требовала, развивая принципы символизма, чтобы искусство стало орудием религиозной проповеди. В эти именно годы Вячеслав Иванов, поэт и теоретик символизма, обосновал теорию символизма как христианскую переработку Платоновых воззрений на искусство.
Брюсову эти религиозные устремления символизма были чужды. (Даже его мистический роман о средневековой колдунье — «Огненный ангел», — как теперь выясняется, есть искусная мистификация.) В своем «Дневнике» в 1910 г. Брюсов записал: «В Москве был Вяч. Иванов. Сначала мы очень дружили. Потом Вяч. Иванов читал доклад о символизме. Его основная мысль — искусство должно служить религии. Я резко возражал. Отсюда размолвка. За Вяч. Ивановым стояли Белый и Эллис. Расстались с Вяч. Ивановым холодно».
Христианский платонизм, который лежал в основе символизма, как мировоззрение был для Брюсова неприемлем. Вот как говорил о своем отношении к символизму как мировоззрению сам Брюсов в своей ответной речи, которую он произнес 16 декабря 1923 г. на своем юбилее:
«Павел Никитич Сакулин сказал‚ — я записал его слова точно, — обо мне: «Среди одержимых, — я не думаю, чтобы мои товарищи символисты были одержимые — он был наиболее трезвым, наиболее реалистом». Это правда. И он еще добавляет: «Он, — то есть я, — был и среди символистов утилитаристом». И это верно. Я помню, отлично помню, наши очень бурные споры с Вячеславом Ивановым, который жестоко упрекал меня за этот реализм в символизме, за этот позитивизм в идеализме… Сквозь символизм я прошел с тем мировоззрением, которое с детства залегло в глубь моего существа».
И действительно, вскоре после невиданного успеха «Urbi ет оrbi» y символистов начинает складываться переоценка брюсовской поэзии, начинают появляться сомнения в подлинности брюсовского символизма. Вот, например, письмо Блока, в котором он отказывается от своей первоначальной оценки брюсовской поэзии. Блок писал одному московскому символисту:
«Почему ты придаешь такое значение Брюсову? Я знаю, что тебя несколько удивит этот вопрос, особенно от меня, который еле выкарабкивается из-под тяжести его стихов. Но ведь «что прошло, то прошло». Год минул как раз с тех пор, как «Urbi et оrbi» начало нас всех раздирать пополам. Но половинки понемногу склеиваются, раны залечиваются, хочешь другого. «Маг» ужасен не вечно, а лишь тогда, когда внезапно в «разрыве туч» появится его очертание. В следующий раз в очертании уже заметишь частности («острую бородку»), а потом и пуговицы сюртука, а потом, наконец, начнешь говорить: «А что, этот черноватый господин все еще там стоит?»
Впоследствии Белый писал: «Блок первый Брюсова понял: он лишь — математик, он — счетчик, номенклатурист, и никакого серьезного мага в нем нет».
Эти замечания Белого и Блока о том, что в Брюсове «никакого серьезного мага нет» и выражают новую оценку символистами брюсовского мировоззрения, отличного от идеологии символизма: Брюсов только говорит на языке символизма, но это «номенклатуризм», стилизатортство, а нe подлинное волхвование искусством, то «а reаlibus аd reаliога», о котором писал Вяч. Иванов.
И действительно; в сущности говоря, Брюсов не столько был связан с символизмом как миросозерцанием, сколько пользовался в своей творческой работе приемами символизации. Те исторические деятели и события, которыми полны брюсовские стихи, — все эти Помпеи, Цезари, Бил-Ибусы, Астарты и Ассаргадоны — Брюсовым превращены в символы, они модернизованы, индивидуалистически переработаны и психологизованы. Но именно потому, что за этой символизацией стоит точное и рационалистическое сознание Брюсова, брюсовская символика не содержит в себе основного принципа символистического мировоззрения — бесконечной многозначности смысла. У Брюсова возможности символических истолкований заключены в определенные пределы, символизация у него носит характер, близкий к аллегории, то есть у Брюсова можно ставить знак соответствия между прямым и символическим смыслом стихотворения, тот знак, который для подлинных символистов-платоников неприемлем как вульгаризация, ибо человечеству, с их точки зрения, недоступно полное постижение второй, идеальной реальности, на которую искусство может только намекать.
Это отличие мировоззрения Брюсова от основных философских устремлений символизма сказывается и в противоречивой структуре стиле брюсовской поэзии. Его символизм был позицией эстетизма. Эстетизм этот накладывает на всю его поэзию отпечаток литературности, книжности.
В этой книжности брюсовской лирики лежит основание того, что брюсовское проникновение в историю заклеймено пороком стилизаторства, поддельности разнообразной и богатой исторической панорамы, воскрешаемой Брюсовым в его стихах. Это и есть тот «номенклатуризм» — схоластика называния, поименовывания, о которой говорит Белый. Брюсовская история — неподлинна, ибо она — расстановка художественных чучел исторических людей, а не оживление героев и событий прошлого.
Питаемые с одной стороны, эстетизмом Брюсова, его стихи в то же время