Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все село спало.
Уже высоко взошла луна. Синеватый, поблескивал в ее свете молодой снег, скрывший собою серость и грязь. Тихая, ясная ночь сияла над Божиим миром, и казалось, никакое зло невозможно в нем…
Владимир (Богоявленский), митрополит Киевский, убит 25 января 1918 года. Андроник (Никольский), архиепископ Пермский, убит 4 июня 1918 года. Гермоген (Довганев), архиепископ Тобольский, утоплен в реке 19 июля 1918 года. Тихон, архиепископ Воронежский, повешен на Царских вратах церкви монастыря святого Митрофания в декабре 1919 года. Иустин, архиепископ Омский и Павлодарский, умер в Омской тюрьме в марте 1920 года. Симон (Шлеев), епископ Уфимский, застрелен в своей квартире 6 июля 1921 года. Вениамин (Казанский), митрополит Петроградский, убит 12 августа 1922 года…
Бесконечен и скорбен этот список новомучеников и исповедников Российских. И какими долгими, какими неразличимо темными от сгустившейся тишины становятся после такого чтения ночи. И порою просыпаешься от странного ощущения тревоги, и долго не можешь понять — откуда она. Чего боишься ты в родном, прочно закрытом доме…
И все равно, хоть и понимаешь, как нелепы страхи, а лежишь и прислушиваешься к неясным шорохам, вслушиваешься в ночную темноту так, что начинаешь различать шум своей крови…
Или, может быть, не от реального мира исходит ночная тревога, а просто сознание сгущает в доносящиеся с улицы шорохи и поскрипывания совсем другую надвигающуюся опасность? И тут уже только на молитву и надежда… Читая молитвы, и заснул я в ту ночь.
И сразу приснился сон. Сон очень отчетливый, запомнившийся едва ли не каждым словом.
Приснился мне незнакомый батюшка.
Он сидел спокойный, ясный и очень сосредоточенный. Не торопясь, рассказывал про свою жизнь…
Как я понял из его рассказа, история, что вспоминал он, случилась в двадцатые годы…
— Очень я Лениным возмущался… — рассказывал священник. — Такая злость подымалась, что начал я его потихоньку в алтаре проклинать. Да… Вот такое делал тогда. А священнику нельзя этого. Нельзя ни в чем своевольничать. Вот Господь и наказал меня. Закончил я, понимаешь ли, службу, и вдруг темно стало, как в могиле, никуда не видно в церкви, да и куда пойдешь, если стою, уткнувшись в стену лицом, а назад тоже отступить почему-то не могу. И в ногах такая боль, что и не переступить ими. Очень я сильно испугался тогда.
— Все, — говорю, — в Твоей воле, Господи. Но все равно, помилуй Ты раба Твоего грешного.
И как только сказал это, вспомнил, что в рясе у меня коробок спичек лежит Сунул туда, когда лампадки затепливал, а выложить позабыл.
Ну, вот… Малыми чудесами и вершится большая помощь Божия. Вынул я спички и зажег одну, чтобы осмотреться, куда это попал. Свет меня ослепил, но успел я заметить, что стою, уткнувшись лицом в решетку. И с боков у меня стены каменные, и позади стена. Тут спичка погасла, но я уже успокоился. Вспомнил, что и про церковь, и про свет, внезапно в храме погасший, во сне мне привиделось, а сам я давно уже от службы отстраненный, давно уже арестованный и уже давно в тюрьме сижу. И сейчас мне — это у них шкаф такой пытошный, в котором ни лечь, ни сесть невозможно — мучение очередное идет.
Помолился я Богу, возблагодарил его, а перекреститься так и не сумел — руки-то тоже в этом шкафу пытошном не поднимешь…
Тут, слышу, загремели в темноте засовы, шаги послышались, решетчатые двери распахнулись, и я прямо на руки своим терзателям упал — ноги уже не держали меня.
Истязатели же мои не этому удивились. Дивно им было, что я в полном сознании нахожусь.
— Ну, поп… — говорят. — Крепкий у тебя лоб. Этого шкафа еще никто не выдерживал, все с ума съезжали, а ты три дня простоял и хоть бы что.
— Это не я… — отвечаю им. — Это Господь меня помиловал. Он меня в церкви на эти дни поставил служить. Господь, — говорю им, — все исполняет и всем располагает. Когда я в уныние совсем пришел, Он мне спичку послал зажечь.
Смотрю, а мучители мои переглядываются.
— Я же говорил! — один говорит. — Огонек был.
— Откуда у тебя спичка взялась? — старший ихний спрашивает.
— Дак от Бога, откуда же еще… — отвечаю я. — Во сне, Богом посланном, зажег я спичку и понял, что это не сон уже. И сразу успокоился. И вам, — говорю, — тоже света той спички хватило, если увидели его. Видно, — говорю, — и вы не совсем еще потерянные люди, если увидеть его сподобились. Может, и в вас еще совесть пробудится, и вы тоже о спасении своей души задумаетесь.
На этих словах неизвестного мне батюшки и проснулся я. И первым делом удивился, что так отчетливо — до последней буковки! — запомнил сон. И все еще не кончалась ночь, густой темнотою была залита комната. Только на иконах в углу едва различимыми пятнышками света светились лики…
Петр Андреевич Степанов очень любил книжки Льва Толстого читать. Читал, конечно, только романы, но почему-то думал о себе, что он — толстовец. Впрочем, не почему-то, а именно потому, что только романы читал. И романы эти ему нравились. Поэтому и решил про себя Петр Андреевич, что толстовец он. И линию Льва Николаевича насчет церкви Петр Андреевич тоже выдерживал. Сурово и непреклонно.
Раз в год это происходило, когда Петр Андреевич ходил по весне в соседнее село проверять перед Пасхой тамошнюю церковь на предмет соблюдения правил пожарной безопасности. Осмотрев все, как положено, Петр Андреевич составлял соответствующий акт.
— Креститься-то не надумали еще? — подписывая бумагу, обыкновенно спрашивал у него батюшка.
И тут-то и начиналось главное, чего весь год ждал Петр Андреевич.
— А зачем, батюшка? — пряча бумагу в потертый портфельчик, говорил он. — Вот Лев Николаевич Толстой, например, утверждал, что в Бога можно и так, без Церкви, верить.
— Ox-xo-xo… — вздыхал батюшка. — Сколько ведь годов после смерти графа прошло, а люди все едино — путаются. Вот ведь как грешный человек запутать всех сумел…
— Отчего же? — возражал на это Петр Андреевич. — У Льва Николаевича от Бога талантище был. Вы вот, к примеру, его «Войну и мир» не читали-с?
В обыденной жизни, разумеется, Петр Андреевич разговаривал проще, и если не хватало слов, то и непечатное слово умел вставить для прояснения или углубления мысли. Во всяком случае, без книжных, изысканных интонаций обходился. Но это в обыденной жизни, где и без Толстого забот хватало. Здесь же, раз в году, никаких вольностей себе Петр Андреевич не позволял. Поэтому и говорил медленно, обдуманно подбирая слова, и сам себе со стороны казался таким же значительным, как какой-нибудь толстовский герой. Ну, не князем Андреем Болконским, конечно, а так… каким-нибудь, к примеру, Пьером Безуховым… И главное, что и ощущал себя в эти мгновения Петр Андреевич примерно так же.