Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Цепляясь за стены, карабкаюсь по лестнице и снова попадаю на праздник в честь себя любимой. Зал все так же ярко освещен. С трудом пробираюсь через толпу. Черт, до чего же ноги тяжелые! Как у каторжника, которого заковали в цепи да еще и ядра навесили. Наверное, это давит на меня груз вины, вины за то, что обложила бывшего любовника, и за то, что я такая, какая есть, и за то, что существую, груз вины, вины, вины… Кто о чем, а хромой о палке! Я иду — глаза слезятся от сияния огней — и чувствую, как обжигают кожу косые взгляды. Мое освобождение все ближе и ближе. Люди притворяются, будто не видят меня, но они смотрят и будут смотреть — выбора я им не оставлю.
Выйдя на середину, в самый центр, под маленькие лампочки праздничной гирлянды — красные, желтые, зеленые и синие, — я начинаю представление. Снимаю черный блейзер, спокойно. Расстегиваю черную блузку, спокойно. Сбрасываю черную юбку, спокойно. Снимаю красный лифчик, спокойно. Ложусь на пол и начинаю мастурбировать. Работаю большим пальцем правой руки.
Указательным пальцем левой ласкаю сосок — как в порнофильмах. Я чувствую, как они начинают нервничать, а я хохочу и не могу остановиться.
Слышу раздающиеся со всех сторон возмущенные вопли. Эй! Нет! Что она творит? Что с ней? Сисси? Кончай! Хватит! Тысяч и пальцев бегают по коже, набрасывают одежду, тянут за одну руку, за другую. Кто-то под шумок касается сисек. Так и знала, что хоть один, да не удержится. Наконец-то мной занимаются. Заботятся обо мне. Наконец я стала королевой вечера и чувствую себя немного лучше. Меня замотали в какие-то тряпки. Толпа укачивает меня, как делала когда-то мама — давно, в другой жизни. Я плыву по морю и вплываю в ее живот. Под водой так спокойно. Мне хорошо. Тишина. Молчание. Потом наступает ночь. Но куда подевались маленькие красные, желтые, зеленые и синие лампочки? Кто украл огоньки с моего праздника? И что здесь делают все эти люди-штрумпфы? Чего это они так суетятся? Эй, вы, там! Сделайте что-нибудь, а то эти синие гномы убьют меня…
Я просыпаюсь среди ночи у себя дома, в гостиной, вернее, в бабушкиной гостиной. Не могу сориентироваться. Ничего не понимаю. Меня сюда доставили. Принесли среди ночи в эту комнату, куда через дырявые нейлоновые занавески проникает лунный свет, зажигая на моей коже миллионы крошечных звездочек. Я потею, хоть и заледенела, как Снежная Королева. Пытаюсь подняться, но тут же падаю. Что происходит? Ноги подкашиваются. А желудок? Меня тошнит. Господи, как больно…
Я стою, совершенно голая, на четвереньках посреди гостиной и блюю. Блюю слюной, как больной. (Ого, рифма получилась!) Бабушка рядом, она убирает потравы и ворчит: Ну зачем, скажи на милость, столько пить? Не понимаю! Я хотела бы ей ответить: Ну что ты, Бабуля, прямой резон пить много. По моим венам теперь течет вино. Обычно там курсирует зима, Ба, из костей выпадает снег, мне холодно, а нецелованные губы — вечно синие, как у Лоры Палмер. Холод исходит от меня. Мне холодно, Бабуля. Я никак не могу согреться. Все тела мира не в силах меня согреть. Никакие слова не утешают. Нет на свете предмета, который был бы достаточно горяч для меня.
Я хотела бы сказать это ей, моей бабушке. Это и много чего другого, но я снова засыпаю, и люди-ватрушки возвращаются и преследуют меня. А я все бегу и бегу.
Все в комнате указывают на меня пальцами. Я хочу плюнуть им всем в лицо. Но приходит страх — а что тогда случится?! Я получу удар в живот шаром для боулинга. Во рту у меня сухо, как в пустыне. От некоторых образов даже моя природная отвага предпочла бы избавиться.
Тори Эймос «Распятый»
Мне восемь лет, и я учусь во втором классе. Во втором классе, на втором этаже школы, на второй улице от дома, в котором живу. Звучит запутанно, но это не так. Когда я иду в школу, прохожу мимо таверны, где полно подвыпивших мужчин, и они дарят мне монетки по десять су, и это в восемь-то утра! Потом я миную огромную церковь Пресвятой Девы Марии — она в тысячу раз больше меня. До моей школы добраться несложно. Вот только я не могу ходить туда одна. Бабушка говорит — это потому, что я еще совсем маленькая, и старые пьяницы из кабака силой затащат меня в сортир, и заставят трогать их письки, и меня никто никогда больше не увидит. Старая перечница вечно болтает всякие глупости!
На улице проливной дождь. Но в классе, на втором этаже, все залито солнцем. Здесь светло и солнечно от рисунков детей.
Они суперуродливые, эти рисунки. Трехпалые мамы. Безносые папы. Животные, больше похожие на тостеры. Лиловые деревья. Облака с глазами и чемоданами. Дома без окон, дверей и печных труб. Автомобили, огромные, как пароходы. И улыбки! Ох уж мне эти улыбки… Семья, улыбающаяся, как продавцы пылесосов. На их рисунках — Американский образ жизни в квебекском исполнении. А на моем — Русский образ жизни, гулаговский образ жизни, по версии улицы Дорьон.
На моем листке, в самом центре, два голубых глаза — и ничего больше. Два грустных глаза, выплывающих из белизны страницы. Голубое и белое. Только это — но я повергла в шок весь класс. Немного же им нужно! Жалкие, слабонервные личности! Банда травоядных, вот они кто! Никто из детей не захотел сесть рядом или под моим рисунком. Глаза смотрят на меня! — жалуются они. Глаза меня преследуют! — блеют эти жалкие личности. Трусы! Учительнице пришлось приколоть мой рисунок на дальнюю стену, там, где вешают пальто и где никто его не увидит.
Обычно все хотят сидеть рядом со мной — чтобы копировать мои рисунки. Потому что я побеждаю на всех конкурсах с моими гиперреалистичными изображениями плоской реальности. Да! Да! Я — гений рисования… и так было с самого начала! Кажется, я начала рисовать два дня спустя после своего рождения, потому что мне было смертельно скучно и я знала — если хочу выжить, должна придумать собственный мир. После кубистского периода — я тогда рисовала глупые кубики, которые следовало засовывать в не менее глупые формы, — я стала импрессионисткой. В три года я была импрессионисткой и производила впечатление на окружающих своими рисунками. Я часами рисовала моих человечков «Фишер Прайс», голых Барби, окурки, оставленные мамой в грязной пепельнице, кухонные ножи, бабушку, читающую мне нотацию, плачущую маму. Я рисовала все. Даже новогодние подарки — если маму не выпускали из лечебницы и она не могла купить мне настоящие игрушки. Так вот, в рисовании я — дока. Когда учительница говорит: Нарисуйте мне корабль, — я слушаюсь. И вот мой рисунок готов, он называется «Потешная прогулка». Я изобразила капитана — совершенно лысого, бармена Вашингтона — у него между передними зубами такая огромная щель, что туда можно просунуть дверную ручку, доктора, до которого вечно все доходит, как до верблюда, и рыжую девочку-худышку с огромными зубами, которая ничего не делает — только зубы скалит. Или просит наша училка класс: Нарисуйте мне барашка. Чирк туда, чирк сюда — и мой барашек обретает форму. Это не швейная машинка! Не столб, не пенис, не человек! Нет, настоящий барашек, и он блеет: Бе-е! Бе-е! Если у вас есть хоть чуточка воображения, вы легко это себе представите. Потом учительница просит: Нарисуйте мне семью. И я изображаю идеальную семью: папа, мама, собака, кошка, дом, бассейн… Короче, весь табор — но в сто раз лучше, чем у других. Мои отцы не трехпалые, у них по пять пальцев на каждой руке; мои зверюшки напоминают не тостеры, это настоящие животные; у моих домов есть и дверь, и четыре окна, и даже почтовый ящик. Я — номер один в изображении реальной жизни. Но на сей раз я зашла слишком далеко. Сегодня я стала сверхреалисткой. Перешла границы художественной дерзости, забыла, что учусь во втором классе, вот они и испугались. А ведь я только выполнила просьбу учительницы: Нарисуйте мне первое, что придет в голову. Я так и сделала. Нарисовала голубые глаза, грустные. Выбор был простой: либо глаза, либо огромная оладья, обмазанная шоколадом, — я ужасно хотела есть. Не позавтракала утром.