Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— За знакомство, — сказала она, и мы чокнулись: клек-клек-клек.
Я подумала: ведь она обещала Кириллу, что пить они не будут. Но не напоминать же об этом тетушке!..
Мы медленно пошли вдоль экспозиции. Тамара что-то рассказывала о подругиной сложной живописи. Останавливаясь перед очередным полотном, мы с Кириллом оказывались по разные стороны от нее лицом друг к другу. Он смотрел на меня сквозь свои дорогие дымчатые очки и молчал. Понятно, что он молчал, ведь говорила Тамара, но он молчал… он молчал нутром. Он был абсолютно нем и неподвижен нутром.
Его внешность?.. Я могла бы сравнить его с одним известным и популярным журналистом-телеведущим, но не стану, чтобы не испортить сравнением неповторимый образ Тамариного возлюбленного. Тем более что не в чертах лица их сходство, а… как бы это объяснить… в поле, окружавшем обоих, в заряде излучаемой энергии. Та же харизма, то же неоспоримо мощное мужское начало. Все остальное — одежда, манеры — вполне под стать: фундаментально, надежно, добротно. И неколебимо. Китайская стена. А что до трагедии — так это там, внутри, вас туда не впустят.
Да, любовь — это больно.
Я заболела. Я томилась и тосковала. Я не спала ночами. Я не могла сосредоточиться на работе.
Я не знала, что делать. Меня воспитывали в строгих правилах религиозной морали, а душа моя сочувствовала Анне Карениной и понимала Татьяну Ларину. Но и только — сама я не в состоянии была сделать первый шаг. К тому же — Тамара… Родная тетя. Почти подруга. Перейти ей дорогу?!.
Но я чуяла, что где-то там, во чреве города — дневного или ночного, делового или развлекающегося, — меня помнят, обо мне думают. Это и пугало, и придавало смысл каждому новому дню.
* * *
Прошло около недели с момента нашего знакомства, когда позвонила Тамара. Спросила, можно ли ей зайти. Это было странно: она никогда не делала так прежде — просто приходила.
Дома ли родители, спросила она.
Родители были на даче — как и обычно в субботу.
Тем лучше, сказала Тамара.
Я увидела ее на пороге и поняла, что что-то случилось.
Она прошла в мою комнату и закурила. Это было просто из ряда вон — в нашем доме даже ей не позволялось курить.
Она выпустила с шумом первую затяжку и сказала:
— Он в тебя влюблен. — И заплакала.
Я молчала. Я знала все. Все наперед. И тем не менее пролопотала:
— Но ведь мы… мы же едва знакомы…
Тамара посмотрела на меня, как на больную, что было недалеко от истины. Я опустила глаза. Она погасила сигарету и ушла.
Мое нутро окаменело.
Я сидела в той же позе, в которой меня оставила Тамара, и смотрела в окно. Я была сосредоточена на одном: изо всех сил пыталась уловить тот момент, когда день переходит в сумерки, а сумерки — в ночь.
Зажглись фонари, и темнота стала отчетливей.
Зазвонил телефон.
— Да? — Я знала, кто звонит.
— Добрый вечер, Лиза.
— Добрый вечер, Кирилл.
— Я хочу вас видеть.
— Я тоже хочу вас видеть.
И все.
Высланное им такси привезло меня в старинный переулок в центре города.
Он стоял на крыльце. Потом подошел к машине, открыл дверцу и подал мне руку. Как и в тот — первый — раз, он вытянул меня из кресла. Мы засмеялись, вспомнив это, но не обменялись ни словом.
В огромной прихожей горел оранжевый свет.
Кирилл захлопнул за нами дверь. Постоял с опущенной головой, держась за ручку, и резко повернулся ко мне.
— Я не хочу ничего выжидать, а вы?
— Думаю, смысла нет, — сказала я.
Тогда он обхватил меня руками, и мы смотрели друг на друга и плавились, как две горящих восковых свечи, стоящих слишком близко и сжигающих одна другую своим жаром.
Стоит ли рассказывать, что было потом? Кто хоть однажды испытал настоящую любовь, прочувствует, восстановив в памяти свой собственный опыт, — ведь такое не забывается никогда. И словами не передается.
Только один штрих к портрету Кирилла.
Когда он понял; отчего мне так больно, он словно опомнился и сказал: «Ты хорошо подумала, что делаешь?»
«А разве, когда любят, думают о таких вещах?»
«А ты вот так, сразу, и решила, что это любовь?»
«Я ничего не решала, — сказала я, — я просто полюбила».
Он лег рядом и будто остыл, остыл в прямом смысле слова — до комнатной температуры.
«Ты испугался?» — спросила я.
Он молчал.
«Ты испугался моей любви?» — уточнила я.
Он закрыл лицо руками.
«Не бойся, — я отняла руки от лица и стала целовать его, — возьми, это твое, я ничего не требую взамен, просто возьми мою любовь».
Он был очень нежен и очень аккуратен, а потом заплакал, и снова был невероятно нежен. И неистово страстен.
Несколько раз принимался звонить телефон. Кирилл выдернул шнур.
Потом мы поели. Потом снова впали в забытье. Мы почти не разговаривали — за нас это делали наши губы, руки, нутро…
Я приехала домой в воскресенье вечером, чтобы собрать свои вещи. В доме уже все знали.
На меня смотрели как на покойника в гробу, который безвременно — а стало быть, коварно — покинул любящих его людей. Смотрели с укором, растерянно и безнадежно.
Бледное лицо и чернота вокруг глаз не оставляли почвы для иллюзий, а лишь свидетельствовали о реальности произошедшего.
— Это грех… опомнись, дочка… — Голос мамы дрожал.
— Мама, я люблю, — сказала я.
— Это грех. Это похоть, зов плоти, — повторила она более твердо. — Отец, скажи же что-нибудь.
— Мы будем за тебя молиться, — сказал папа.
— Хорошо. Спасибо, — сказала я. — Я буду звонить. И приходить. Если вы позволите, конечно.
— Ты все обдумала? — сказала мама. — Опомнись, еще не поздно… Никогда не поздно.
— Мама, я люблю. Ты знаешь, что такое любить? Если я сейчас же не окажусь рядом с ним, я задохнусь, я умру. Я уже умираю.
Я поцеловала обоих и ушла.
Я едва не умерла, пока ехала к Кириллу. Оказавшись в его руках, я ожила. Я вдохнула полной грудью ускользающую жизнь.
Когда через несколько дней мы обрели утерянный было дар речи, я обнаружила, что Кирилл-то его и не терял: он просто был молчуном. Он читал лекции в университете, а в остальное время листал книги, что-то помечая и выписывая, и шелестел клавишами своего компьютера. У него была какая-то сложная и очень узкая специализация в древней истории юга Европы и обширные научные связи по всему миру.