Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я вам сочувствую, — говорила Олимпиада Семеновна, — в такую погоду по застраховщикам ходить с их капризами, да и по годам нашим покой мы с вами заработали. Я вам сочувствую, Милица Васильевна.
Но она хотела сказать этим, что плохо, так плохо, когда остаешься одна на старости лет и дети забывают мать понемногу.
— А чего мне сочувствовать? — отзывалась Милица Васильевна поспешно. — У меня все слава богу. Сереженьке, подумать только, тридцать шесть лет, а он уже старший инженер на фабрике, в каждом письме пишет мне — не нужно ли вам чего-нибудь, мамочка? Он у меня очень уважительный. И Ниночка хорошо устроилась, Моршанск на реке стоит, на Цне, наверно, и купанье летом, и всякие цветы на берегу. Вот она какой стала, моя Ниночка… вы ее девочкой помните, а теперь у нее самой девочка, вот она какая со своей Ксаночкой.
Милица Васильевна отстегивала ремни портфеля и доставала из карманчика фотографию, которую Селиверстова видела уже не раз, и Селиверстова снова смотрела на фотографию и говорила:
— И не узнаешь ее, Нину… только девочка у нее больно худенькая.
— Растет, — отвечала Милица Васильевна. — Муж-то у меня высокий был, она в деда. Нет, я своими детьми довольна. Сил я на них в свое время много положила, говорить тут нечего, зато теперь другой раз не нарадуешься.
Селиверстова ничего не отвечала, только мешала ложечкой чай, она знала многое, и Милица Васильевна понимала, что та знает многое, но они только пили чай с вареньем, крыжовенным или черносмородиновым.
Конечно, было больно, что все так получилось в ее жизни, но сын, хоть и ушел совсем в сторону, живет неплохо, а Нина живет плохо, пишет об этом, уже ничего не скрывая, почти в каждом письме, и Милица Васильевна, читая ее письма, всегда нетерпеливо вытирает слезы, она не хочет их, но они упрямо все же текут и текут…
Письма дочери она тоже хранит в одном из отделений портфеля и всегда носит с собой, письма эти — ее с дочерью тайна, и никто не должен знать о них. Как-то дочь написала, что, наверно, трудно ей, матери, посылать деньги, все-таки муж, может быть, одумается в конце концов, хотя отношения у них стали совсем плохие, такие плохие, что и писать об этом не хочется. Если бы не Ксаночка, то она махнула бы на все рукой, пускай живет, как хочет, и приехала бы к ней, матери, но теперь это невозможно.
Милица Васильевна скрывала от дочери, что страхованием много не заработаешь, а до пенсии осталось еще два года. Пальто у нее стало совсем старое и петли растянулись, все время расстегивается на ходу, но она решила все же походить еще годик в старом пальто, а деньги перевела дочери. Но ведь страховому агенту нельзя показывать вида, будто он нуждается в работе, будто он уговаривает людей застраховать жизнь или имущество только потому, что получает проценты за страховку. Нет, он уговаривает только из интересов тех, кто страхуется, и, конечно, из интересов государства. Но когда на тебе старое пальто и берет, который из лилового стал розовым, люди невольно начинают думать, что из-за себя стараешься. Наверно, и старушка Александра Петровна думала так и поддалась, чтобы не обидеть, а может быть, с тайной мыслью помочь немного.
В этом месяце она, Милица Васильевна, может послать дочери только двадцать пять рублей, октябрь был плохой месяц, а в августе она послала пятьдесят, и было так хорошо на душе, что она смогла это сделать. Ксаночке нужна была шубка, да и дочь писала, что у нее на зиму нет ботиков, но в поселковый магазин привезли как-то отличные ботики, и Милица Васильевна сверх всего купила и ботики и послала их дочери. Письмо, в котором дочь написала с восхищением о ботиках, она хранила вместе с конвертом и перечитывала его, представляя себе, как обрадовалась Ниночка ботикам и как они подоспели вовремя. В Моршанске тоже, наверно, дожди, а скоро и зима. Так оно и получилось. Дождь однажды перестал идти еще с вечера, а за ночь произошла передвижка времен года. Утром мокрые кусты голо блестели, задул ветер, сразу все подсохло, и стало совсем холодно. А на другое утро Милица Васильевна увидела, что за окном летят белые мухи, еще редкие, но это уже снег, это был уже знак ранней зимы. Забелившиеся дорожки, конечно, скоро зачернели снова, снег растаял, но по народной примете через шесть недель после первого снега станет зима. Неделю назад Милица Васильевна условилась с мрачным, недоверчивым застройщиком Мишаковым, что придет к нему оформлять страховку имущества. Мишаков заведовал складом строительных материалов, и бог весть из каких материалов построил свой дом, а теперь привез из Москвы имущество, и зимой в доме должна была жить дальняя родственница, а у Мишакова была квартира в Москве.
Милица Васильевна подшила растянувшиеся петли пальто, надела вместо берета шляпку, правда, несколько не по сезону, из черной соломки, взяла свой портфель и пошла к Мишакову. Мишаков не сразу впускал в свой дом, а сначала опросил за дверью, кого надо?
— Это страховой агент Сухова, — сказала Милица Васильевна добрым голосом, и она вошла в жилище, расположенная и довольная, что может оказать услугу. Из города уже привезли пианино, в горке молочно поблескивал фарфор, а несколько картин в тяжелых рамах не были еще повешены и стояли на полу.
— Прелесть какая, — сказала Милица Васильевна, разглядывая фарфоровые фигурки в горке, — во сколько же будем ценить все, чтобы вам жить спокойно и без лишней думки?
Мишаков сумрачно и недоверчиво глядел на нее. У него было широкое, сизо выбритое лицо, в курчавых густых волосах уже поблескивала седина, а ворот русской вышитой рубашки под коричневым пиджаком был не застегнут.
— Ценить будем во столько, сколько стоит, — сказал он, как бы заранее готовый к обсчету.
Они сели за стол, и Милица Васильевна стала заполнять страховой полис.
— Пианино восемьсот рублей, — сказал Мишаков. — Пианино немецкое.
Он дорожился, оспаривал оценки, словно все должно было завтра сгореть, и надо не упустить ничего, что можно выгадать. Милица Васильевна вписала уже и пианино, и картины знаменитых, по словам Мишакова, художников, усомнившись, однако,