Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Павел Брюн вспоминает:
Есть в Москве расчудесный переулок. Холмистый. С застройкой, пережившей пожар 1812 года. Малый Ивановский называется. Боком он примыкает к Ивановскому монастырю, что на Китай-городе, а одним из своих хвостов — почти что упирается в Спасо-Глинищевский, где находится старая Московская хоральная синагога.
Так вот, до войны 1812 года и, соответственно, — до пожара, с ней связанного, построил кто-то в Малом Ивановском переулке домик о двух этажах. Неоднократно реконструированный, жив он и поныне. Но в последние годы кто-то предусмотрительно и капитально отгородил его от посторонних глаз и, судя по всему, единолично занял.
А лет сорок тому назад домик этот представлял собой не что иное, как отдельно стоящую коммунальную квартиру. Можно сказать, коммунальный особняк. Именно так!
И жильцами этой квартиры-особняка были до поры до времени — исключительно прихожане Хоральной синагоги. Той самой, что неподалеку.
Память, которая играет со мной в последнее время самые разные штуки, избирательно повытерла некоторые имена жильцов той городской усадебки.
Но три из них врезались в нее накрепко: это Перхайзя, Йоня и Миша. Запомнил я эти имена потому, что у всех троих была пожилая родственница, «лежачая больная». Лежачая — аккурат по тому же адресу. Правда, мне приходилось не единожды встречать ее бродящей — и очень даже ничего себе! — по коридорам и даже лестницам на Малом Ивановском. Но случалось это исключительно тогда, когда никого, или почти никого, дома не было.
Так вот, «лежачая больная родственница» проводила большую часть своего времени, днем и ночью, трубно взывая в пустоту коммуналки: «Йоооооня!!! Перхаааайзя!!! Мииииша!!!»…
Рано или поздно один из них или все трое приходили на зов. И исполняли все, что бы там от них ни требовалось.
Не помню, кем приходились Перхайзя и Йоня «лежачей больной». Но помню точно, что между собой они были какими-то братьями, а Миша был их племянником.
Собственно, история начинается с того момента, когда жизнь на Малом Ивановском ощутимо изменилась, а именно — в момент, когда в двухэтажке появились новые квартиранты.
И какие!
Две пустующие комнаты на втором этаже занял Валя Гнеушев.
А большую комнату на первом — два брата, Фима и Эля Шифрины.
Все — студенты. Двое — Циркового училища. Один — самый старший и приличный, Эля — курсант военно-дирижерского факультета Московской консерватории.
В доме на Малом Ивановском стали бывать удивительные люди: наши педагоги Роман Виктюк и Олег Вавилов, фотографы Валерий Плотников и Игорь Гневашев, странный шпион — атташе французского посольства в Москве Тома Воке и много кто еще. Себя — даже и не упоминаю, ибо я попросту «переселился» в тот домик и к себе домой на Лесную ходил лишь ночевать. И то, честно говоря, — далеко не всегда. Жизнь в коммунальном особняке сильно изменилась. Акценты и приоритеты ощутимо сместились.
Но тем не менее музыка с пластинок Carlos Santana, Jimi Hendrix или ансамбля «Мадригал» все-таки не стала звуковой доминантой в особнячке на Малом Ивановском: поверх всего, денно и нощно там по-прежнему регулярно слышалось трубное «Йоооооня! Перхаааайзя! Миииша!!!».
Лежачая насельница была к нам благосклонна.
Особенно — к Фиме. Однажды, в какой-то ветхозаветный праздник, к ней пришли гости. Примерно ее же возраста, но более ходячие и менее «трубные». Мы оказались невдалеке от открытой двери ее комнаты, ибо устройство квартиры было не «коридорным», а совсем другим: все комнаты были равноудалены от общей кухни и выходили к ней своими дверями. «Лежачая больная» решила торжественно представить новых соседей своим гостям.
Меня она обошла своим вниманием.
Но произнесенную ей церемониальную фразу я запомнил навсегда: «А это — Известный Валентин! (про Валю Гнеушева. Хотя в ту пору он еще не был так известен, как стал позже). А это — еврей!» Последнее — в адрес Фимы. И провидчески отмеченная известность Валентина померкла в ослепительных лучах Многотысячелетней Истории Народа Божия!
А однажды, в конце какого-то далекого, незабываемого лета, среди бела дня пошел сильный дождь, сначала с грозой, а потом — с солнечными лучами сквозь дождевые облака и хрустальные струи. И, глядя в окна второго этажа на эту красоту, мы вдруг заметили, что огромная одичавшая и невероятно разросшаяся груша, ровесница нашего коммунального рая, росшая во дворе и покрывавшая своими ветвями даже часть кровли старинной постройки, усыпана плодами, которых из-за буйной листвы до дождя не было видно. Мы вышли во двор и полезли на дерево. Высоко. И стали рвать пусть мелкие, но уже спелые и довольно сладкие груши.
И в этот момент из дома, словно евангельский Лазарь из пещеры, стали выходить не только Йоня с Перхайзей и Мишей, но даже такие древние и дотоле тихие жильцы и жилицы нашей двухэтажки, о существовании которых мы и не подозревали. Они шли под грушу с мисочками и кастрюлечками: собрать плодов с двухсотлетнего древа, кои мы радостно бросали им вниз…
Вечером на кухне в Малом Ивановском запахло грушевым компотом.
Как говорят, «ничто не предвещало».
Но вскоре в нашем коммунальном раю случился катаклизм…
* * *
Собственно, я и не сомневался, что мы с Гоголем пересекались не только в снах.
В 1975 году мой однокурсник в цирковом училище Владик Антонов женился на нашей юной библиотекарше, которая заочно училась на театроведческом в ГИТИСе. Это она, Катя Чистова, в своей курсовой про спектакль «Разгром» в Маяковке, смущенная близостью букв «ж» и «д» на клавиатуре пишущей машинки, напечатала всюду «Ждигарханян», а потом замазывала буквы белой краской и во всем объемном тексте исправляла одну и ту же ошибку.
Свадьба была пышной, насколько пышным был весь этот старинный дом — огромная коммунальная квартира, окруженная сразу тремя арбатскими улицами: Сивцевым Вражком, улицей Фурманова, с которой заходили в дом, и улицей Мясковского — с парадным входом, который почти никогда не открывали. На свадьбе я прославился тем, что меня захотел убить какой-то перепивший знакомый молодоженов, а еще тем, что среди ночи разбудил маму Владика, заснувшую в изнеможении на сундуке, — только лишь для того, чтобы спросить, удобно ли ей спится.
Там, в огромной комнате, бывшем зимнем саду, под стеклянным плафоном вместо потолка прошла вся моя московская молодость. Я проводил все свободные часы в этом «сумасшедшем» и причудливом доме с неясным количеством комнат, жильцов и закутков, застав в живых уже впавшую в деменцию хозяйку Софью Максимовну. Я появлялся там по привычке, уже став артистом, приводя знакомых, а еще когда Виктюк, которого лишили комнаты в общежитии театра Моссовета, на целых полтора года там поселился.
Потом мои друзья разошлись. Их дочери Тане уже намного больше лет, чем было в ту пору мне.
Но я начал с Гоголя…