Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я придумала, людей нужно расселять в разные города в зависимости от возраста. Старики должны жить в городах своего детства, в которых принципиально ничего не меняется, кроме электрической проводки и канализации. (Сегодня, трудно даже представить себе, что любой готический собор строился 150 лет!). Днём они будут играть на свежем воздухе в домино, шахматы или сквош, а по вечерам читать друг другу вслух сентиментальные романы или музицировать. Нужно завезти в такие города много старых сентиментальных романов и облегчённых музыкальных инструментов.
А молодые, должны просыпаться каждый раз в новом городе, изменившемся почти до неузнаваемости всего лишь за одну прошедшую ночь. Их ведь ещё радует новизна, поэтому они не ощущают её бессмысленности. Я давно это чувствовала, но только теперь смогла сформулировать: радость не нуждается в смысле. И только то, что перестаёт нас радовать, призывает в свои свидетели смысл и аппелирует к бессмысленности. Теперь ты видишь, как я помудрела, как только перестала стареть? Мне даже удалось разрушить классическую традиционную дихотомию смысла и бессмысленности, показав её поверхностность и несостоятельность. Надеюсь, ты и сам теперь видишь, что бессмысленность не противостоит смыслу, а появляется лишь там, откуда уходит чистая радость и жизненный восторг. Я знаю, ты опять смеёшься. Смейся, смейся на здоровье, а я продолжу, с твоего позволения. (Кстати, ты заметил, что в моём футуристическом проекте отражается неизбежный распад мира на бесконечно удалённые друг от друга фрагменты?)
Гуляя по городу просто так, я наткнулась на магазинчик, в котором продавали певчих птиц и засушенных насекомых. Да, в это трудно поверить, но прекрасные певуньи с чудными голосами любят полакомиться, иногда, такой отвратительной дрянью. Хотя, возможно, в этом как раз таки нет ничего удивительного. Все мои любимые музыканты постоянно нюхают и курят всякую гадость, а Георг, – ты знаешь его – саксофонист, – помимо всего прочего, ест ещё каждое утро на завтрак манную кашу. Даже не знаю, что, в итоге, хуже.
Неужели талант и порок должны идти рука об руку? Все эти мысли я тут же зачем-то высказала вслух хозяину птичьего магазина. А ещё спросила, давно ли он открылся, раньше я не замечала здесь ничего подобного. Он внимательно выслушал, и сначала мягко заметил мне, что птичий магазин, это такой же оскорбительный для слуха птиц фразеологизм, как «птичьи права». Представляешь? «Даже, если Вы… – мадмуазель, подсказала я ему, – мадмуазель, зашли в помещение со множеством выставленных, как Вам кажется на продажу, птиц, – вежливо пояснил он, – то Вы всё равно находитесь на птичьем базаре». Когда я спросила, в чём же всё-таки разница? Он опять очень вежливо и терпеливо объяснил мне, что, заходя в «магазин», мы сами не замечаем, как становимся покупателями. А посещая птичий базар (он не рекомендовал мне даже пользоваться словосочетанием «птичий рынок»), мы можем быть только благородными меценатами высокого искусства, ну, или просто благодарными слушателями. Чувствуешь разницу? Лично мне такой подход показался глубоко симпатичным и трогательно несовременным. Но если так разобраться, ничто не оказывается, порой, столь своевременным в нашей жизни, как несовременность!
Что касается засушенных насекомых, музыкантов и манной каши, Смотритель (так он называл себя, с большой буквы «С») со мной, не то, чтобы не согласился, он залепил мне звонкую пощёчину, и сказал, что я попала под губительное влияние самодовольного европейского эволюционизма, относящего членистоногих и позвоночных к обособленным ветвям развития. Между тем, как: а) никакого развития не существует, ибо мы, таким образом, только льстим себе; и б) метафизически, насекомые гораздо ближе человеку, чем, например, лошади. Он почему-то упомянул лошадей. Ещё он сказал, чтобы самой убедиться в этом, мне нужно почитать молодого писателя Кафку. Я честно призналась, потирая пылающую щёку, что про такого не слышала. Или, по крайней мере, хоть раз попробовать жареную саранчу, добавил он, уже почти извинив моё невежество. Но её я тоже никогда не пробовала. Тогда он доверительно поведал мне, что его бедная, но счастливая алжирская юность ассоциируется у него исключительно со вкусом и запахом жареной саранчи! Да, про пощёчину я естественно придумала, ну, ты и сам догадался.
Поскольку, было уже довольно поздно, он счёл возможным закрыть свою орнитологическую консерваторию, и повёл меня прямо в арабский квартал. Я же говорю, что после твоего отъезда совершаю множество всяких рискованных глупостей, но только так, увы, я могу хоть как-то разнообразить мою метафизически неизменную жизнь консервной банки. И потом, я лет десять не была в арабском квартале. Ровно с тех пор, как мы с тобой и Жоанной бродили там в поисках какого-то художника, не помню его имени. Я вообще иногда ощущаю себя жертвой чикагских гангстеров, о которых так много пишут в наших газетах. Неужели, мы настолько обмельчали, как нация, что про наших гангстеров уже нечего писать? Так, вот мои руки связаны, ноги залиты цементом в большом металлическом тазу, а сама я медленно опускаюсь на дно одного из Великих озёр – долго-долго. Мне почему-то кажется, что это озеро Мичиган. Единственное, чего я боюсь, так этого того, что рано или поздно достигну дна, и тогда дальше будет некуда опускаться… Значит, арабский квартал.
Мы шли по улице, почти что Гарун-аль-Рашида. Человека, в честь которого получила название улица, звали примерно так же. А может, я просто вспомнила тогда, что у Гаруна-аль-Рашида имелся большой гарем. Нестареющая наложница! За меня бы отдали немалые деньги, если бы только узнали мою тайну. Как ты считаешь? Шутка.
Смотритель умудрялся всё это время галантно поддерживать меня за локоть, и при этом энергично жестикулировать. И пока мы шли в неизвестном направлении, я успела заметить, что он, как опытный паук оплетает меня тонкой ажурной паутиной своих мыслей. Правда, сосредоточиться на том, что он говорил мне, мешали, постоянно оглядывающиеся на нас арабы. Ни он, ни я, не были арабами. Поэтому из всего, что он мне говорил по пути, я запомнила только то, что действительное не меньше возможного, как это обычно считается, а совсем наоборот, так как всё возможное – действительно, но иногда, говорил он мне, склоняясь к моему уху, с нами случается и нечто невозможное. В принципе, я с ним согласна, ведь это было, несомненно, и про меня тоже.
А потом, в какой-то восточной чайхане, или, как там у них это называется? Нас усадили на цветастый ковёр, в центре которого помещался небольшой приземистый столик, заботливо подкатили поближе к нам жёсткие валики с мягкой матерчатой обивкой, накидали каких-то цветастых подушек и принесли экзотический зелёный чай с примесью ещё двадцати нездешних трав, пахнущий бесконечной неторопливой беседой без начала и конца. И ещё, на стол поставили каштановую орешницу, – я сама придумала это слово, тебе нравится? – наполненную миндальными орехами. Вот видишь, после твоего отъезда, у меня всегда, заведомо, больше времени, чем мне нужно, но я, к сожалению, не могу раздать излишки тем, кому его всегда не хватает, и это меня немного печалит.
Он спросил меня: «Что бы мадмуазель хотела услышать?». Его вопрос сначала показался мне несколько странным, если не сказать, бесцеремонным. Не я же в конце-концов его сюда притащила, чтобы узнать у него нечто важное для себя. Но немного поразмыслив, я решила, что если к данному вопросу отнестись непосредственно, безо всякого предубеждения, то ничего такого в нём нет. Я сказала, что люблю вечерами слушать «Искусство фуги» Баха, и лепить что-нибудь из разноцветного пластилина, или вязать нескончаемый шарф. Иногда, лучше подходит пластилин, а иногда шарф… Прекрасно! А я бы сейчас, мечтательно отозвался он, прикрывая свои глаза, как это всегда делают тонкие ценители чего-нибудь, с великим наслаждением послушал ещё раз зов пустыни. Смотрителя окружал флёр очаровательного безумия, и он немного походил на окончательно постаревшего Сальвадора Дали.