Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вы хотели бы вернуться в Алжир? – спросила я. «О, нет, что Вы, – замахал он своими длинными, художественными руками, – вовсе нет. Вы меня не так поняли, мадмуазель (он назвал моё имя). Я не могу услышать зов пустыни, не потому, что его можно слышать только в Алжире, а потому, что его можно услышать только один раз в жизни, и один раз в жизни можно откликнуться на этот зов, или нет». Ты же знаешь, как я обожаю всякую мистику! Особенно с этническим колоритом. Я порой так жалею, что в своё время не стала антропологом… Хотя, что значит «в своё время»? Теперь, благодаря тебе, всё моё время я ощущаю своим, и для всего у меня теперь есть время. И, возможно, мне даже стоит подумать о том, чтобы вернуться к мечте своей юности.
Мне тогда очень захотелось послушать об этом загадочном и немного пугающем зове пустыни, а главное, узнать, как повёл себя тогда мой собеседник, как поступил, и не приходиться ли ему сегодня сожалеть об этом? Вид у него действительно был довольно жалкий и печальный, когда он заговорил об этом. Я очень хорошо всё запомнила, и теперь могу привести его рассказ почти дословно, хоть ты никогда и не верил, что я способна что-то воспроизвести буквально, не добавив какой-нибудь, как ты говоришь, чудовищной и нелепой отсебятины. Пусть так… Всё это письмо, если так разобраться, есть, не что иное, как моя, рвущаяся к тебе сквозь пространство и время чудовищная и нелепая отсебятина. Или, можно сказать, отменятина. В общем, слушай.
Рассказ Смотрителя
Я бы мог родиться, когда ему вздумается. Ведь мой отец был очень сильным и волевым человеком – кузнецом. Для этого, наверное, ему даже не нужна была женщина. Взял металлическую болванку, раскалил докрасна на огне, да и выковал из неё сына, чтобы было кому передать кузню, продолжить дело. Однако женщину он всё же нашёл, привёз её из маленького, изъеденного чумой городка на юге страны, расположенного по дороге из Адрара в никуда… Я вижу, Вы совсем не удивлены, мадмуазель. Похоже, Вам хорошо известно, что в нашем мире существует немало таких дорог. (Я, молча, кивнула). Тем более, – сказал он, – значит, я не ошибся… В наших краях – это вообще обычное дело.
Мать никогда не рассказывала мне, что он с ней делал, прежде чем я появился на свет, но уж конечно не то, что в таких случаях полагается делать обычным людям, потому что бедная женщина никогда не носила меня во чреве, и я никогда не был связан с ней родовой пуповиной.
С этими словами он быстро задрал свой поношенный свитер, и я увидела его выпуклые, торчащие рёбра и впалый живот без малейшего намёка на наличие обычного человеческого пупка.
– Но она, всё же, была мне матерью…
Я помню её с первых дней своей странной жизни. Я бы мог сказать с первых часов, с первых минут, секунд, но, боюсь, Вы мне не поверите. Однако всё именно так и было. Она предстала передо мною совершенно измождённой. И я смотрел с беспощадным младенческим интересом на её впалые щёки, на её лихорадочно блестящие глаза в тёмных кругах, растрескавшиеся обезвоженные губы, ломкие растрёпанные волосы, мать тянула ко мне бутылочку с питательной смесью и её высохшая рука тряслась от слабости. Сколько ей было лет? Не много, но она уже тогда выглядела старухой. И мне уже тогда казалось, что это не он, а я выжал из неё все жизненные соки. Первым моим чувством в жизни, мадмуазель, было чувство вины…
Он с сожалением покачал головой, на минуту предавшись своим младенческим воспоминаниям, а потом продолжил.
Не смотря, на свои копошащиеся в глубине сознания смутные предчувствия, лет до семи я рос вполне обычным живым ребёнком. То, что к нашей семье в городе относятся настороженно, меня мало волновало. Я, конечно, замечал, что отца немного побаивались, но он редко выходил из дому, а когда шёл куда-нибудь по улице, все почему-то замолкали на полуслове, и провожали его долгими пристальными взглядами. Мне поначалу это даже нравилось. К нему тоже никто не приходил без крайней необходимости. А на мать смотрели с жалостью, и постоянно перешёптывались ей вслед. У неё не было подруг, она жила всегда как будто одна, в своём особом одиноком мире.
Я же целыми днями пропадал с соседскими мальчишками на маленьких пыльных улочках, разбивал в кровь коленки и локти, играя в футбол, раздирал свою нехитрую одежонку, лазая по деревьям. Тогда все мальчишки были такими.
Только как-то один раз мой товарищ потихоньку, чтобы не слышали другие, спросил меня: «А, правда, что твой отец с самого рождения поил тебя материнской кровью?». Я, конечно, изобразил сильное возмущение, и сам поинтересовался у него, как ему могла придти в голову такая вопиющая глупость? Он заметно смутился, и, пожав плечами, сказал мне, что слышал, как его бабка разговаривала с почтальоншей. Но сразу поспешил успокоить: «Бабка у меня вообще со странностями, ты не думай, я ни капельки не верю». Я и сам чувствовал, что в нашей семье что-то не так…
С семи лет я пошёл в начальную школу, где обучали арифметике и французскому языку. На этом возможности получения образования в нашем небольшом городке заканчивались. Многие, после окончания начальной школы помогали родителям в москательных лавках, сапожных, ткацких или чеканных мастерских, а потом, со временем, естественным образом наследовали родительское ремесло, или уезжали на заработки в столицу. Редко кто умудрялся получить полноценное образование. Вот и вся нехитрая жизнь в нашем маленьком городе. Меня, после окончания начальной школы, разумеется, ждала кузня. Отец никогда не заговаривал со мной об этом. Но я точно знал, что так оно и будет.
Тут он прервался, и мне даже показалось, чуть-чуть подпрыгнул на своей подушке.
– Посмотрите на меня, мадмуазель. Разве я похож на кузнеца?
Я отрицательно помотала головой. Говорю, же, со своими длинными тонкими руками, узкими костистыми плечами, он был похож, скорее, на какого-нибудь богемного художника, или бродячего музыканта.
– Вот, и я говорю, – сказал он. Наверное, ни у кого, кто видел меня тогда, сомнений не оставалось – в кузне мне делать нечего. Однако, о том, чтобы перечить отцу не могло быть и речи. Этот человек одним своим тяжёлым взглядом мог остановить курьерский поезд!
До окончания школы оставалось уже совсем не много, каких-нибудь две-три недели, и я был в полном отчаянии. Я даже представить себе не мог, как буду вынужден прикасаться к грубым железным клещам, брать в руки небольшой ученический молот, от одной мысли об удушливом жаре кузни мне становилось дурно, и темнело в глазах. Она вся представлялась мне какой-то пыточной камерой, а отец суровым и безжалостным палачом. А ещё этот нестерпимый металлический звон, от которого можно сойти с ума. Я не спал по ночам, ворочался и бредил, а иногда замирал в оцепенении, парализованный всепоглощающей тоской от одной только мысли, что вся моя жизнь может уместиться в этой инфернальной жаровне, как многометровая цветная гирлянда в тёмном маленьком кармане ярмарочного фокусника. И я явственно ощущал, как по моей спине струился холодный ужас. И тогда, в одну из таких ночей, ко мне пришла мать.
Признаюсь тебе, когда он дошёл до этого места своего рассказа, я начала нетерпеливо ёрзать, и от волнения потянулась за миндальными орехами. Ничего не могу с собой поделать, когда волнуюсь, мне необходимо что-нибудь бессмысленно жевать. А он это заметил, и стал рассказывать ещё медленнее.