Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впервые увидев родной город с Волхова, как будто со стороны, Загляда смотрела на него заново и удивилась, как чужому месту.
– Чудной какой город у нас! – воскликнула она, обернувшись, но отец ее оказался на корме, и она обратилась к Осене, сидевшему возле нее на бочонке. – И не понять, где ему начало, где конец…
– А где всему миру начало-конец? – спросил в ответ Осеня. – Так и весь свет стоит: наверху Перун, внизу Велес, а мы посередине.
До дома Милута со своими спутниками добрался почти в темноте. Пока разгружали товар и разбирали снасть ладей, Загляда вытребовала у отца волокушу и двух помощников, чтобы везти чудина, все еще лежавшего без чувства. Перетаскивая его с ладьи на волокушу, Спех уже вздыхал, чуть ли не жалея, что вытащил со дна реки такое беспокойство. А Загляда торопила их – ей так хотелось скорее оказаться дома.
На дворе Милуты навстречу ей выбежала челядь, старая ключница Зиманя, бывшая когда-то давно Заглядиной нянькой. Среди встречавших мелькала белая голова и борода Тормода – того самого варяжского корабельщика, о котором Загляда говорила Ласке.
– Саглейд! Моя Бьерк-Силвер! Береза Серебра! – радостно восклицал он по-русски и по-варяжски, чуть ли не силой вырывая девушку из объятий причитавшей Зимани, чтобы прижать ее к своей широкой груди и весьма выпирающему животу. – Ты вернулся уже! Я еще не начал ждать, а ты уже здесь!
От радости он даже немного путал славянские слова, мешал их с варяжскими, хотя за те двадцать лет, что прожил в Ладоге, он научился словенскому языку не хуже здешних уроженцев. Только легкий иноязычный призвук в речи выдавал заморское происхождение Тормода Исбьерна – Белого Медведя, как его прозвали. Волосы его, когда-то светло-русые, были седы до последнего волоска, круглое лицо обрамляла такая же круглая и совершенно белая, хотя ему едва сравнялось пятьдесят пять лет, борода. Одеждой он не отличался от славян, и только на шее его висел на ремешке бронзовый молоточек – амулет Тора-Громовика, а с ним на одном колечке – распиленный вдоль кабаний клык с тремя процарапанными рунами. Загляда знала, что там записано «священное слово», приносящее удачу. Только эти два амулета и остались старому корабельщику на память о родине. «Самый большой дар богов – вот! – приговаривал он, показывая свои широкие ладони. – Золото пропадет, меха износятся, а это будет со мной всегда!» И он был прав, считая руки своим главным богатством. Во всей Ладоге едва ли нашелся бы мастер среди славян или скандинавов, умеющий строить корабли лучше Тормода Исбьерна.
– Вернулась, вернулась, живая, здоровая! – скороговоркой восклицала Загляда, отвечая на приветствия и старухи, и корабельщика разом. При виде их радости у нее почему-то слезы выступили на глазах. Потеряв мать, она с особенной остротой ощутила любовь к этим людям, которые тоже – ее семья. – Отец на вымоле[41]еще, скоро будет! И товар привезли, и новости привезли!
– И гест… гость привезли тоже? – Тормод заметил волокушу с лежащим в ней незнакомым парнем. – Это твоя добыча, да? Ты взяла его в битве?
– Это Спех взял! С водяным бился…
Спех, снова загордившись своим подвигом, стал рассказывать, как попал к ним молодой чудин, а Загляда велела челяди нести его пока что в клеть и уложить там на широкую лавку.
– Я сам пришел сюда, когда был пожар, – сказал Тормод, с любопытством наблюдая, как устраивают нового гостя. – Я пришел в твой дом через огонь. А он пришел через воду. Тоже хорошая дорога! – со свойственной ему бодростью закончил варяг.
– Погоди. – Загляда движением руки остановила поток его речи, который, как ей было отлично известно, мог литься хоть до утра. – Он вроде в себя приходит.
Не открывая глаз, чудин морщился от боли, тихо постанывал и бормотал что-то на своем непонятном языке. Загляда пробовала позвать его, но он, видно, еще был в беспамятстве.
– Это язык пришел к нему, – сказал Тормод, слушавший бормотание чудина, озабоченно склонив голову. – А память еще ходит далеко.
Тем временем Милута покончил с переноской товаров, дом наполнился людьми. Зиманя ставила на столы горшки, кринки, раскладывала хлеб, вареную репу, вяленую и соленую рыбу, всякую прочую снедь. На очаге забулькала каша, рядом жарился барашек, которого Милута велел заколоть, не забыв угостить и домового – в благодарность, что сохранил дом без хозяина и хорошо встретил. Просторная передняя клеть сразу стала казаться тесной, вместе с дымом под крышей висел разноголосый гомон. Оглядываясь, Загляда вздохнула почти счастливо – она снова была дома, все встало на свои места. Только вот матери больше нет здесь и не будет, у очага хлопочет одна Зиманя, и голоса матери больше не раздастся среди общего гомона. Но Загляда сдержала печаль, готовую снова стиснуть ее сердце, не заплакала, а улыбнулась, встретив озабоченный взгляд Тормода. Время идет и собирает свою дань, ничто и никогда не будет так, как было. И нечего плакать – надо жить.
В угол, где Загляда сидела возле чудина, пролез Спех с куском мяса и ломтем хлеба.
– Иди ешь, а то не хватит, – с набитым ртом посоветовал он Загляде. – А я покуда за сыночком моим названым пригляжу. И песенку ему спою. У кота ли у кота колыбелька хороша…
– А-ай… – простонал чудин и снова забормотал что-то. Спех наклонился и прислушался к непонятной речи.
– У него голова болит, а ты пришел стрекотать. Помолчи, сделай милость, дай ему отдохнуть, – попросила Загляда.
– Да тебе и самой отдохнуть бы пора. Я и то притомился…
Спех широко зевнул и принялся взбивать охапку свежего сена, готовя себе постель. Покончив с едой, утомленные долгой дорогой люди укладывались спать, и каждый радовался возвращению домой. Зиманя уже не раз кивала Загляде на дверь в сени, где была лесенка в горницы[42], но девушка все сидела над изголовьем чудина, оглядывая с детства до мелочей знакомую клеть. Огонь в очаге почти потух, но она и в темноте угадывала стены из толстых бревен, проконопаченные сухим мхом, полати наверху. На хозяйском краю длинного стола была процарапана решетка, на которой еще отец и дед Милуты обсчитывали свои торговые дела. Резные столбы подпирали закопченную за многие десятилетия кровлю. Передние столбы были поставлены еще при дедах, их украшали славянские узоры из цветов и листьев. Над двумя новыми столбами, семь лет назад поставленными вместо подгнивших, потрудился Тормод, и в их резьбе переплетались ленты со звериными лапами и головами чудовищ.
Тормод почему-то тоже не шел спать, а сидел перед затухающим огнем. Отблески падали на его лицо, на знакомую Загляде морщину, шедшую от переносья на лоб, словно торчком стоящее копье.
– Тормод! Исбьерн! – тихо окликнула его Загляда и пересела поближе к нему. – А у вас-то как дела здесь?
– И здесь есть новости! – охотно отозвался Тормод, почти шепотом, чтобы никого не будить. – Вчера пришел купеческий караван из Волина. Там почти половина северных людей, и я узнал, что делается в Норэйг[43]. А пять дней назад ко мне приходил один русский человек, торговый гость из Сюрнеса[44]. Он и сейчас еще здесь – я не думаю, чтобы он теперь пошел в море. Да, так он рассказал, что Откель Щетина умер на обратном пути на Днепре и погребен возле Сюрнеса… Там много могил северных людей, – помолчав, со вздохом добавил Тормод. Он сожалел и о тех, кто умер так далеко от родины, и о себе, поскольку и ему самому, как видно, суждена та же участь. – Оттуда проложена хорошая дорога в Хель[45]. Не хуже, чем в Киев… Да, так это значит, что тот хороший лангскип[46], который мне заказал Откель, останется без хозяина. Сирота, да, я верно знаю слово?