Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Комаркову вроде бы даже интересно видеть рядом фронтовика, да к тому же ещё старого товарища. В душе, возможно, он меня и жалел и хотел сказать, что при увечье я выгляжу прежним, только я по своему осмыслил его безобидные слова. Плохо быть подозрительным. А что поделаю с собою, если иначе пока не могу. Как иначе, когда в голове только за это чудное июльское утро, безоблачное и тихое, скопилось столь неясных тревожных дум, для другого всё это пустое, зряшное, а я слышу в себе какой-то немой протест, не могу с чем-то смириться. Смотрю на рядом сидящего Комаркова, а он представляется мне затенённым ивовыми кустами: чего выжидал, кого высматривал? Спрашиваю:
– А ты что, Геннадий, перед тем, как встретиться, застрял в кустах? Дело какое было, что ли?
Комарков выжал улыбку:
– Бывает, посевы воруют, сподряд колосья срезают. Время такое тяжёлое…
– Да ну!
– Приходится караулить. Не понимают люди, что и для чего здесь посеяно.
– И меня за воришку принял?
– Да нет… Тебя-то просто не узнал. Я ведь не слышал о твоём возвращении. Ночью приехал из города, а чуть свет сюда – посмотреть.
– Тоже воюешь?
Комарков рассмеялся, отмашисто вскинул голову:
– Вроде бы так выходит, воюем, Сань, с врагами… селекционеров.
Я вздохнул облегчённо, вот ведь как, оказывается, подозревал совсем напрасно, без всякой причины, и не надо было волноваться, всё так, как и должно быть в жизни, – он, Комарков, наблюдал из-за кустов, не потому, что кого-то испугался, а хотел толком разобраться – собираются красть или нет драгоценные колоски, их и в самом деле надо оберегать, пока, как дитя, набираются сил. Вырвался вздох при воспоминании о «таёжной». Раз выбраковали, такова, видать, судьба, чем-то не вышла пшеница, так не стоять же за неё, бесполезную. Слышал от Иосифа Петровича не одну историю, когда сорта безжалостно вычёркивались потому, что на смену выходили лучшие, а нередко и тогда, когда сорт неожиданно выявлял какое-то негодное свойство.
Не удивился неожиданному повороту в разговоре – Комарков позвал меня на берег Нии к Ефиму Тихоновичу по-землячески отметить моё возвращение.
Уединяться куда-то большого желания не было. Какое веселье, когда всё вокруг неустроено!
– Ты что, Сань, зазнался? Брезгуешь другом!
– Да не могу же я… Вишь, здоровье-то какое!
– Донесу на плече. Хватит силёнок. Шагать недалеко. Скатимся на берег Нии, тут рядышком. Местечко красивое. Ты знаешь.
– И что там, на нийском берегу? – не сберёгся я от удивления.
– Всё будет, что надо, – прицеливаясь, повёл бровью Комарков. – Здесь же не прифронтовая полоса – и свежая ушица найдётся, и горилки добудем. Скатерть-самобранку покличем.
Пошли. Брёл я, чуточку, на полшага приотставая от Комаркова, и уже что считал достоинством, ибо ревность в ходьбе стушёвывала мою беду.
До берега и на самом деле недалеко. Стоило миновать опытное поле, и мы очутились на крутолобой прибрежной горе. К темно-зелёному берегу вела застаревшая тропа по тенистому распадку. Под уклон идти было легко, ноги невесомы, в распадке густо пахло смешанным травным настоем, его перебивал стойкий аромат сосновой смоли – и всё это текло впереди или же позади нас куда-то вниз, к речному руслу. Комарков спешил, хотел, что ли, в нужное время застать на месте Ефима, а когда углубились в распадок, он вроде бы вспомнил о моём протезе и спросил:
– Ты, Сань, не выдохся?
– Да нет.
– Тогда без привала – до теремка… Скоро вынырнет.
Терем-зимовье – постоянное место отдыха Ефима Серебрякова – выплыл из-за испятнанного молодыми берёзками пологого пригорка. Издали он не представлял ничего особенного, домик как домик, когда же очутились рядом, я залюбовался его красотой. На загляденье отделал Ефим свой одинокий теремок. Крутосклонная крыша – на четыре ската, не видывал я такой, необычная крыша, не драничная и не тесовая, как принято в наших сибирских краях, – из широких пластов выстоявшейся бересты с зачернёнными крапинками корявых наростов. Ниже терем опоясывал вокруг тоже своеобразный кружевной карниз. Это была долго подержанная в чутких руках и под надёжным инструментом сосновая кора. Обыкновенная кора, какую никто не считает за строительный материал, а поди ж ты, какой красотой заиграла, ну просто божеское творение, не всякая кружевница выдаст такое. На углах карниз как бы несли на себе разные лесные обитатели – белки, медвежата, глухари и тетерева. И так везде – по наличникам, по ставням и по стенам – до самого фундамента из задубелых лиственничных чурбаков – что-нибудь да вывернется такое, о чём я слышал только в полузабытых бабушкиных сказках. Ради того, чтобы посмотреть на зимовье, стоило пройти и десять вёрст.
Я поблагодарил Комаркова за доставленное мне удовольствие, поблагодарил искренне, и он принял это как должное, зная, что иначе быть не может, если человек понимает и умеет ценить красоту.
– Ещё не всё, Сань, – пообещал Комарков. – Если дядька Ефим раздобрится, потешит нас разными поблажками.
Ни в зимовье, ни поблизости от него хозяина не оказалось. Комарков крикнул – никто не отозвался. В ожидании постояли возле зимовья минут пять и по крутой тропе тронулись к берегу.
Дядька Ефим показался из-под набережного обрыва нежданно: никого не было – и вдруг человек в серой брезентовой куртке, резиновых сапогах, с голенищами по самые паха и с ещё мокрыми на правом плече вёслами, навстречу, лицом к лицу с Комарковым. Мы отступили с тропы в сторону, чтобы дать рыбаку поудобнее место на равнине, но он пренебрёг нашим намерением, приостановился на взгорке и ухнул басом:
– Гости нагрянули! Ого-о!
Отчего же такое внимание, когда знает обоих, и я виделся с ним недавно? Неужели удивился нежданному приходу в зимовье? Так и это для сибиряков дело привычное.
Ефим дружелюбно кивнул:
– Айда, хлопцы, к зимовью!
Вот уже и подоспела с пылавшего у зимовья костра уха из свежего нийского харюзка. Но прежде ухи, аромат которой потёк и перебил все витавшие вокруг нас запахи, Ефим Тихоныч выставил на стол графин вина.
– Повеселимся, орлы!
Не был я удивлён гостеприимством Ефима Тихоновича, чему тут удивляться, когда давно известно, что сибиряки народ с виду суровый, а душа у них тёплая, приветливая. Вот оно, явное доказательство – Ефим Тихонович. Попадись он на таёжной тропе, с лопатистой бородой, в расстёгнутой брезентовой куртке – волосатая грудь нараспашку, посмотрит своими тяжёлыми глазами да нечаянно благословит громовым басом – по-заячьи стреканёшь, чтобы побыстрее скрыться. А он с сожалением подумает: чудак человек, земляка испугался.
Прошло добрых часа два, когда я заметил, что хозяин пустынного зимовья и Комарков захмелели. Неожиданностью это не было – в