Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теоретик не оставляет природу такой, как если бы его не было. В биологическом курсе[9] подробно мы говорили о ведущей роли глаза. Видение, возможность видеть создает пространство, в которое происходит оптимальное развертывание природы. Она тянется к виду не в том смысле, что на платонических облаках запасены идеальные чертежи вещей, а из-за впускающей мощи вида. Он перспективный, и в случае чистоты перспектива предельная. Спорт хороший пример. Слежение за своими движениями создает скованность. Внимание к движению, например изучение скоростной киносъемки, имеет всегда целью наоборот снятие слежения, высвобождение автомата. Между слежением и смотрением, можно считать, противоположность.
«Творимость жизни своей силой» имеет прямое отношение к смотрению и как в спорте предполагает сознание, усиленное, внимание, для высвобождения автомата от дублера. На серьезной гонке рядом с автогонщиком дублер просто не должен сидеть. Каждое его движение должно быть свое.
Думал нынче: в числе тех фасов, сторон, с кот[орых] представляется идеал Христов, есть и тот, что жизнь только в настоящем. Полное достижение его есть прекращение жизни, соединение с Богом – только в каждую минуту соответствие своему положению; удаление от него есть безумная потеря жизни. (25.12.1890)
Прекращение жизни смерть. Смерть требуется для того чтобы началась жизнь «своего положения», в которое входит вся вообще данность. Без смерти идет безумная потеря жизни.
Теперь 8, пойду наверх. Все эти дни грустно, и молитва становится механической. Одно утешает, укрепляет: жить так, чтоб увеличивать любовь в других и в себе – перед Богом. (Продолжение с нового абзаца той же записи)
Любовь у Толстого это снятие смотрительства, предпринимательского хозяйствования и возвращение других, и себя, «своему положению». Любовь как отпускание природы и санкционирование ее. Для Толстого жизнь не в понятиях, а в ближних, семейных, яснополянских крестьянах, городских знаменитых и незнаменитых знакомых, в животных. Принять и санкционировать такую жизнь, наверное, трудно, если на каждом шагу и почти в каждом случае мы видим протест и проклятие. Они вбивают жизнь в ее проклятые формы, выручить ее оттуда как вытащить из грязи, промыть, прочистить, подкормить, подбодрить. Толстой на своей позиции как на войне, на передовой позиции, спиной к стене, отхода нет: однажды решив любить, т. е. принять и не проклинать, и наоборот, не взяв на себя решение, что какие-то формы жизни прокляты сами по себе, а не только раздражением людей, он потеряет всё, если не примет чего-то, не даст чему-то санкцию. Принять надо всю природу; его брань, по Евангелию, не против плоти и крови, а против духовных принципов зла.
Нетеоретическое, хозяйственное отношение к природе ревнивое. Ревность здесь прямо противоположна любви до исключения любви там, где есть ревность. Я переедаю, заботясь о протеинах. Я стараюсь быть лучше другого, умнее, заботясь о своей умственной природе. Я хочу хорошо написать, ради славы, но и чтобы пошли деньги, я тогда смогу на них есть. Я ковыряю в носу, достаю свои выделения, заботясь о том, чтобы мои выделения, важные и значительные, вышли на свет и не застаивались внутри меня. Всем этим видам заботы противостоит только одна любовь как внимательное оставление вещей самим себе, т. е. сначала уверенность, что если вещи отталкивают нас, то нас отталкивает те они, какие сложились в нашем мнении, т. е. уже запертые нами в тюрьме, и извлечение их нами из тюрьмы, в которую мы их сначала заперли, первый шаг.
Почему Толстому должно казаться, что перемена людей от смотрительства к любви возможна и что она вот-вот охватит континенты, сначала может быть Америку в движении обновленного христианства. Так шагнуть казалось ему естественным. Но он же постоянно срывался на бездушие, раздражение, тщеславие.
У Рембрандта польский всадник сливается с пейзажем, не он один только. Рембрандта со всех сторон <окружило>, к нему подступило вещество, которого нагнетено может быть до крайности много, и всё равно для правды обстояния это мало, шанс выплеснуться из его глухоты, темноты понижается. «Аристотель рассматривает бюст Гомера»: философ слеп с открытыми глазами и зря вглядывается в темноту, второй зрячий в своей слепоте, но ведь всё-таки слепой. Непроглядное вещество наступает, обволакивает цветом и массой, его образования всегда и везде выходят из берегов, не поддаются контролю; наоборот, то, что воображалось как независимое отражающее мир я, растворяется в веществе.
Кажется, что вещества у Рембрандта – тела и вещей – нагнетено столько, что доведено до предела и наступит какое-то решение, но нет: никакого диалектического перевертывания не происходит, погружение в вещество продолжается и кончается именно невозможностью выплеснуться из глухоты, темноты.
У Рембрандта видно, что загородиться от вещества можно только иллюзорно, загородив (заперев как в тюрьме) самого себя, допустим мелкими хлопотами, делами, предприятиями, от страха его плотности, от страха нищеты своего я. Еда, в воображении будто бы восстанавливающая я во властном отношении к миру, якобы поедания его, в действительности еще больше топит в веществе. Рембрандт не изменил этой правде, не спрятался от вещества. Его поздние автопортреты, погруженные в вещество, смиренные, надо видеть, помня о раннем романтическом автопортрете, где он мечтает о полете: ему не удалось сдвинуть вещество, но его успех в том, что мало кому еще удавалось так увязнуть в его правде. В этих поздних автопортретах достоинство возвращающегося в землю, humilis, смирения.
У пишущего, говорящего это, у слышащих, тело мягко и лениво, оно вянет, но это состояние сытого покоя воспринимается как «созерцание», «теоретизирование», якобы в отвлечении ума от вещества, в «досуге», покое, достигнутом в борьбе с природой, когда тело, которое раньше всегда имело дело с веществом, с пространством, теперь благодаря какому-то высшему развитию вошло в режим чистой мысли, размышления, философствования. Я наелся, я в тепле, мои близкие тоже одеты и сыты, и есть деньги, чтобы пойти и купить питание в магазине. Это иллюзия досуга, мысли, теории. В действительности происходит обман, потому что вдали от моего ленивого тела машины и люди для сохранения этого моего состояния врезались в вещество, ножи в тела быков и коров на скотобойне, стальные трубы в тюменское болото, свинец и сталь в тела других людей, которые покушаются на устройство нашего общества; рвут вещество необратимо, в манере, за которую придется дорого платить, и мне конечно в том числе. В мнимом философском досуге я просто отодвинул в пространстве и времени от себя вещество, собственно немного и ненадолго. Мне скоро оно о себе напомнит. Лучше будет поэтому, если я сам