Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Доброе утро! — пел я, будто его как раз и ждал. — Уверен, вы не откажетесь от горячего кофе!
Мужик оказался Свидетелем Иеговы. Он не привык к гостеприимству. Он привык, что его посылают. Мне бы тоже следовало. Ты не станешь ломиться к незнакомому человеку в семь семнадцать утра, если только у тебя нет гнусных намерений и замыслов. Моя реакция явно его поразила.
— Обрели ли вы Спасение? — спросил он у меня с подозрением в голосе. — Знаете ли вы, почему люди страдают? Вы размышляли об этом?
— Давайте я принесу кофе, — жужжал я. — Мы это обсудим. Это здорово!
Помню, что он с трудом удерживал кружку на своем костлявом колене. И что он понюхал напиток, прежде чем сделать глоток, затем отпил всего пару раз и поставил его на задний столик — прямо, как я заметил, на разорванный «Pillow Biter», мужской журнал пятидесятых, который я увидел на распродаже домашнего хлама и схватил из-за текстов. Видимо его не очень порадовала похожая на Мами фон Дорен фотография на обложке.
— Для меня, Джимми, — к тому времени я успел узнать его имя, что у него жена и трое детей в Резеде и что он не может задержаться, потому что у него назначена встреча, — для меня Бог — вроде радостного водителя автобуса… То есть он водит экскурсионный автобус, понимаете? Экскурсионный автобус нашей жизни, только достопримечательности не показывает… Он дает нам возможность находить их самим, понимаете, и потом мы как бы обнаруживаем, где побывали и в чем тут смысл…
— Не знаю, что вам на это сказать, — прокаркал он. — Я имею в виду, Христос… Наш Господь… ну, он Спаситель… Он ни в коем случае, ну, ни в коем случае не экскурсовод. Здесь, — он вытянул неуклюжую руку, показывая на мою гостиную, стильную мебель, рассыпающийся город снаружи и небо над всем этим делом, — здесь не автобус.
Он выглядел несчастным. Мне хотелось ему помочь. Но даже когда я вручил ему шесть долларов, все имевшиеся при мне деньги, за его кипу «Сторожевой башни», он продолжал казаться… раздраженным. Я старался изо всех сил показать интерес, почти искренний: «Могу ли я писать для „Сторожевой башни“? В смысле, я пишу. Именно этим я и занимался как раз, когда вы постучали. Я писал… Да-да! Туда можно написать? Мне бы очень хотелось!» Но он продолжал настаивать, что ему пора.
Не думаю, что брат Джимми зачастит в Голливуд. Наверное, проще спасать души в Долине.
Произошло любопытное стечение событий: сдвиг от колес и раскурки к торчанию на тяжелых и очень тяжелых наркотиках; от всеобъемлющего одиночества к абсурдному семейному союзу.
Когда наше с Сандрой решение «съехаться» подняло свою упрямую голову, мне пришлось заартачиться. «Нам нельзя жить вместе! — помню, вопил я. — Мы женаты. Это слишком банально!»
Предчувствуя, как классно нам с Сандрой «заживется вместе», я неожиданно был потревожен звонком в последние потерянные дни моей жизни. Звонила одна из моих тетушек в Питтсбурге. Вроде мама, беспокойная душа, лишила себя жизни. Или они так думали.
Героин в тот момент продолжал использоваться от случая к случаю. В противовес ежедневным потребностям. Что означало — он до сих пор действовал. И укол, сделанный мной перед полетом на восток проводить маму, поддержал меня в заторможенном состоянии настолько, чтобы стоически иметь дело со всем, с чем придется иметь, когда я доберусь до места.
Мне пришлось столкнуться, как оказалось, не с трагической гибелью, а с продолжающейся сложной жизнью. Случилось, понимаете, то, что, когда мне позвонили, они действительно полагали, что мама скончалась. Она попыталась покончить с собой, в процессе с ней случился сердечный приступ, и она впала в кому. Кома стала не прелюдией к смерти, а отсрочкой перед вернувшейся безрадостной жизнью. Только я тогда этого не знал. Я поднялся на самолет в уверенности, что лечу на восток на похороны.
Я встретил в аэропорту измотанного дядю Седрика и узнал, что мама все-таки не умерла. Ни «привет», ни «как дела», а сразу: «Она жива. Она в больнице. Она в коме, но выкарабкается».
Посещать больницу было незачем, но я все же зашел. Клиника Сент-Люси находилась всего в полуметре от ее тогдашнего дома, кондо, весьма удобно для странных электрошоковых процедур. Лекарство Эдисона случайно стало маминым предпочтительным наркотиком.
Теперь я не завидую маминым мучениям. Это единственное, что у нас есть общего. Я люблю ее. Она испытывала депрессию всю жизнь. И жизнь по ходу дела дала ей уйму поводов. Безвременная кончина моего отца оставила ее в одиночестве и безнадежности, и она была не в силах выдержать свой вновь обретенный статус. Наш дом после смерти отца превратился в Музей его Памяти. Его молоток, флаг, в который заворачивали его гроб, аккуратно сложенный в треугольник, как принято в армии, фотографии на различных важнейших этапах его карьеры. Городской адвокат, прокурор, федеральный судья. Это все, и даже больше, расставлялось, раскладывалось, развешивалось напоказ по всей гостиной в больших рамках. Не доставало только экскурсоводов, каталогов и кнопок, нажав которые можно послушать его биографию.
Мельком бросив взгляд на нее, лежащую в устроенной ей же самой коме, я вернулся посмотреть ее кондоминиум. Место ее неудачной попытки. Чтобы там столкнуться с еще одной степенью родительского ужаса. На сей раз я не нашел обломки памяти, приветствующие меня. Там я встретил свидетельство неудавшейся смерти. Это была кровь.
Кровь повсюду. Прежде чем увидеть ее, я ее услышал: ее хлюпанье на ковре под ногами. Словно я ступал по навозу с того самого момента, как вошел. У меня возникло ощущение, что на нее напали. Я последовал за пятнами размером с череп от двери в кухню, из кухни обратно по коридорчику в ее спальню, где кляксы перепачкали ее белое вязаное покрывало, как алый Роршах[4].
Зловоние привело меня в ванную, и то, что я там увидел, неистребимо врезалось мне в память. Кровь на зеркале, как показалось моим расшатанным чувствам, складывалась в одно неровное слово НЕТ. Под ним капельки стекли и запеклись. Будто красные и замерзшие слезы.
Я не испытывал ужаса. Только трепет. В неком бездумном порыве я нащупал тюбик с «Кометом», открутил крышку и в абсолютно несвойственной мне манере бросился соскабливать, уничтожать, оттирать все до единого кровавые пятна в ее такой чистенькой квартире.
Я трудился, стоя на коленях, со слезами на глазах, подавив во рту рвотный спазм. Но не мамины страдания я оплакивал. Я никогда не был ни столь развит, ни столь просвещен. То были моя собственная запятнанная и зловонная смерть, бессознательное, засевшее глубоко в сердце знание о том, что мне однажды придется пережить.
К тому времени, как я закончил, ужас, обуявший меня, перерос в некое жуткое пророческое предчувствие. Каким-то невыразимым чувством я понял что-то в мамином безумии, чему я стал свидетелем. И это было лишь предвидением, божественной вспышкой кровавого всплеска и разгула того, что поджидало меня совсем рядом.