Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Если бы все было так просто, то по улицам бы табунами скакали веселые сиротки, – возразил Джонни.
Приятели умолкли. Патрику не хотелось разговаривать о пустяках. Он ощутил прилив жизненных сил, но их легко было подавить силой привычки, включая привычку казаться умным. Как и все, он жил в мире, где на стены удушающе замкнутого пространства беспрестанно проецировались очертания знакомых эмоций, но сейчас остро чувствовал, что абсурдно принимать это мигающее изображение за настоящую жизнь. Что означает чувство, испытанное им сорок лет назад, не говоря уже о том чувстве, которое он отказывался испытать? Кризис заключался не в прошлом, а в стремлении сохранить прошлое, в невозможности покинуть ветхий особняк на бульваре Сансет, где приходится раз за разом пересматривать видеозаписи, сделанные уязвленным самолюбивым эгоистом. На миг он вообразил, что крадется на цыпочках мимо Глории Свенсон и ее устрашающего дворецкого, а потом выходит в гул современного города; он представлял себе, как рушится система, но не знал, что произойдет, когда она исчезнет окончательно.
У кругового перекрестка за воротами крематория виднелся указатель: «Таунмид-роуд. Пункт сбора и переработки отходов». Патрик на миг задумался, не отправили ли Элинор на переработку. Не хватало еще, чтобы бедняжку Элинор, и без того нетвердую умом, проволокли сквозь тусклый свет, яркое сияние и разноцветные переливы мандал бардо, где толпы разгневанных божеств и голодных призраков станут подталкивать ее к той самой трансценденции, которой она всю жизнь избегала.
Дорога тянулась вдоль живой изгороди, обрамлявшей Мортлейкское кладбище, мимо Хаммерсмит-Фулемского кладбища и, перебравшись через Чизикский мост, уходила к Чизикскому кладбищу. Бессчетные акры надгробий отчаянно противились настойчивым попыткам застройщиков воздвигнуть жилые массивы на берегу реки. Почему из всех ничто смерть занимает так много места? Лучше развеяться дымком в голубизне низкого неба, чем занять место на сумрачном пляже, битком набитом костями, в смутной надежде на воскресение среди цепких корней деревьев и цветов. Может быть, те, кто сполна познал материнскую любовь, стремились вернуться во всепоглощающую утробу матери-земли, а те, кого предали и отвергли, мечтали раствориться в просторах равнодушных небес. Наверное, у Джонни было профессиональное мнение по этому вопросу. Репрессия, подавление воспоминаний – своего рода погребение, сохранение травмы в бессознательном; так статуя, заваленная толщей песка в пустыне, сохраняет свои четкие черты, не источенные непогодой жизненного опыта. Наверное, у Джонни было мнение и по этому вопросу, но Патрик предпочитал молчать. В конце концов, что такое бессознательное в сравнении с другими видами памяти и почему оно сохранило форму прилагательного, а не существительного для обозначения места, где память превращается в функцию и процесс?
Автомобиль въехал на узкую обветшалую эстакаду транспортной развязки Хогарт. Эстакаду возвели в качестве временной меры и, сколько помнил Патрик, обещали отремонтировать. Судя по всему, она была дорожным эквивалентом курения: надо бы бросать, но сегодня неудобно – утром ожидается час пик… приближаются выходные… вот пройдет Олимпиада… 2020 – замечательное число, круглое, вот тогда и займемся.
– Жуткая эстакада, – сказал Патрик.
– Да, – согласился Джонни. – Вот-вот обрушится.
Он ведь не собирался заводить разговор. Внутренний монолог вырвался наружу. Надо бы запихнуть его поглубже. Надо бы начать все заново.
Вот только начинать заново было бесполезно. Не было ничего нового. Начинать было нечего. Была только череда видимостей, вырывающихся наружу из потенциальных видимостей, как речь из внутреннего монолога. Пребывание в одной плоскости с этим озвучиванием бодрило. Он ощущал это всем телом, словно бы в любой момент мог прекратить существование или продолжить его и обновиться, продолжаясь.
– Я тут размышлял о репрессии, – сказал Патрик. – По-моему, травму невозможно подавить.
– Да, сейчас бытует такое мнение, – ответил Джонни. – Если травма слишком сильна и инвазивна, о ней невозможно забыть и она может вызвать диссоциацию – расщепление личности.
– А что же тогда подавляется? – спросил Патрик.
– Все, что ставит под угрозу ложные представления о собственном «я».
– Выходит, есть с чем бороться?
– Еще как! – сказал Джонни.
– Но может быть, это вовсе не репрессия, не тайное подавление, а просто жизнь, пронзающая нас насквозь?
– Теоретически и это возможно, – сказал Джонни.
Патрик увидел знакомый бетонный фасад и голубые аквариумы окон Кромвельской больницы.
– Помню, я здесь месяц провалялся с позвоночной грыжей, как раз после смерти отца, – вздохнул он.
– А я помню, как тайком снабжал тебя болеутоляющими.
– Выражаю искреннюю благодарность больнице за претенциозную винную карту и за массу познавательных каналов арабского телевидения, – заявил Патрик, церемонно помахав шедевру постбруталистской архитектуры.
Поток машин гладко тек по Глостер-роуд к Музею естествознания. Патрик напомнил себе, что лучше молчать. Всю жизнь, с тех самых пор, как он научился говорить, он заполнял словами напряженные жизненные ситуации. Примерно в то время, когда Элинор утратила, а Томас еще не обрел речь, Патрик обнаружил в себе некую полость невнятности, не желавшую заполняться словами, и усиленно старался залить ее спиртным, боясь молчания, способного раскрыть ему то, что он пытался застить болтовней и вином. Что же не поддавалось словесному выражению? Намеки приходилось искать ощупью, в кромешной тьме довербальных дебрей.
Все его тело было могилой, захоронением одного-единственного чувства; его симптомы сосредоточивались вокруг некоего основополагающего страха, как кладбища вокруг Темзы. Затрудненное мочеиспускание, раздраженная толстая кишка, ноющая боль в пояснице, колеблющееся кровяное давление, способное вмиг подскочить от нормального к угрожающе высокому при случайном скрипе половиц или при мысли о мысли, и властная, деспотическая бессонница – все это указывало на синдром тревожности, который укоренился так глубоко и прочно, что превозмогал инстинкты и контролировал все бессознательные физиологические процессы. Можно изменить поведение, преобразить характер и менталитет, но трудно начать диалог с психосоматическим укладом, возникшим в младенчестве. Как объясняется ребенок, прежде чем сложится его личность, прежде чем он обретет слова для выражения того, чем еще не обзавелся? В его распоряжении есть только немой язык болезни и телесных повреждений. Ну, еще и крик, если это позволено.
Он помнил, как во Франции трехлетним малышом стоял у плавательного бассейна и с тоской глядел на воду, отчаянно мечтая научиться плавать. Внезапно его схватили и подбросили высоко в воздух. С отсроченным ужасом, когда ошеломленный мозг осознал всю полноту впечатлений, а время словно бы загустело и невероятный страх охватил бешено извивающееся тело, он попытался отдалиться от смертоносной жидкости, в которую, как его не раз предупреждали, так опасно упасть, но, разумеется, с плеском погрузился в глубину, беспомощно барахтаясь в толще воды, потом вынырнул на поверхность, прерывисто вздохнул и снова ушел на дно. Судорожно дергаясь и захлебываясь, глотая то воду, то воздух, он мучительно боролся за жизнь и наконец вцепился в шершавую каменную кромку бассейна и заплакал – тихонько, скрывая горькое отчаяние и боясь отцовского гнева, потому что отец не позволял ему шуметь.