Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не говорите так! — воскликнула Башка, обращаясь к двум другим женам даянов. — Выступить перед публикой надо уметь. Мой муж тоже иногда выступает перед обывателями из своей синагоги, но нельзя сказать, что он выдающийся проповедник. С грайпевским раввином его не сравнишь. Ведь все Гродно сбегается в Каменную синагогу, чтобы послушать его проповеди. Говорят, он большой талант в своем деле.
Грайпевской раввинше хотелось закричать, что ее муж тоже гаон, а не проповедник. Однако она понимала, что ей не удастся выйти из этой ситуации с достоинством и поэтому стоит промолчать. Она почувствовала, как от сдерживаемого гнева у нее, как иглой, закололо в груди и задрожали колени. Чтобы не выдать себя, Переле начала выглядывать в окно, говоря при этом вслух:
— Субботние свечи благословляли без пяти минут шесть, значит, когда можно будет произнести благословения на завершение субботы и зажечь огонь?
Довольная тем, что в комнате уже темно и жены даянов не видят ее лица, Переле кусала губы и тяжело дышала.
7
На исходе каждой субботы к гродненскому раввину приходили приближенные к нему люди, чтобы провести с ним время, поизучать Тору и поговорить о текущих делах. Но в первые недели траура реб Мойше-Мордехая по его единственной дочери эти посиделки на исходе субботы в его доме прекратились. Вместо этого близкие к нему люди трижды в день приходили к нему в дом молиться, чтобы ему не надо было идти в синагогу искать миньян[240]. Молодые люди смотрели, как раввин быстро-быстро ведет молитву, как он первым заканчивает чтение «Шмоне эсре» и точно так же быстро бормочет кадиш. Миньян расходился в молчании, и только на улице молодежь разговаривала между собой о том, что на похоронах дочери раввин горько плакал, а раввинша стояла как окаменевшая. Теперь же она плачет целыми днями в спальне, а он пытается поскорее закончить молитву. Реб Мойше-Мордехай предложил, чтобы к нему снова приходили на исходе субботы. Люди послушались его, но сразу же заметили, что больше не слышат от него искрометных высказываний, выдающих в нем илуя. Он стал сутулиться. Его седая борода, разделенная на две половины с острыми кончиками, еще больше побелела. Но особенно траур был заметен не в его словах, а когда он молчал.
В субботу вечером после гавдолы посреди месяца элул дом реб Мойше-Мордехая был полон людей. Он сидел за заваленным книгами столом в комнате для заседаний раввинского суда и по своему обыкновению делал несколько вещей одновременно. Время от времени он заглядывал в раскрытую книгу, лежавшую рядом с его левой рукой, и переписывал из нее что-то на длинный лист бумаги — это был его раввинский респонс на какой-то запутанный религиозный вопрос. По одну сторону от него стояла низенькая женщина в платке и рассказывала, как тяжело ей живется с тех пор, как умер ее муж-аскет. По другую сторону от него стоял местечковый раввин с искрящимися голубыми глазами и рыжей бородой. Он как раз произносил речь сугубо религиозного содержания и замолчал посреди нее, потому что ворвалась эта вдова со своими жалобами.
— Говорите-говорите. Я слышу каждое слово, — улыбнулся местечковому раввину реб Мойше-Мордехай, а тем временем вытащил из ящика стола чистый белый бумажный бланк, на котором было напечатано его имя. Почерком, в котором буквы, казалось, вкатывались и вкручивались друг в друга, он написал на нем пару строк мимо линий и подал это письмо в одно из городских благотворительных обществ вдове. Увидав, что дело этой болтливой еврейки уже закончено, местечковый раввин придвинулся поближе к реб Мойше-Мордехаю и прошептал, что хочет получить недавно освободившееся место грайпевского раввина. И хочет знать, поддержит ли его глава гродненского раввинского суда.
— Не знаю, позволительно ли мне вмешиваться и тем самым мешать другим кандидатам, — прошептал Мойше-Мордехай и отыскал на столе длинную узкую книгу регистрации расходов, в которую записывал деньги, розданные им в качестве благотворительности накануне субботы.
Однако рыжебородый гость не отступил и снова начал произносить свою прерванную ученую речь, чтобы показать, что достоин места грайпевского раввина больше, чем другие кандидаты. Очень занятый записью цифр реб Мойше-Мордехай слушал краем уха. Вдруг он пробормотал себе под нос мнение, расходящееся с только что прозвучавшим, и местечковый раввин остался стоять с открытым ртом, растрепанной бородой и с поднятым большим пальцем, которым только что крутил в такт высказываемым мыслям.
К реб Мойше-Мордехаю приблизился ресторатор и попросил дать ему удостоверение о кошерности. У этого высокого еврея со множеством колец на пальцах было круглое лицо, гладко выбритые щеки и круглая черная борода, начинавшаяся сразу же из-под его закрученных усов. Борода и усы выглядели так, словно он приклеил их только что, прежде чем войти к раввину. Реб Мойше-Мордехай бросил на ресторатора косой взгляд и хрипло рассмеялся:
— А разве в ваш ресторан заходят такие набожные евреи, которые не будут есть без удостоверении о кошерности?
— Такие набожные евреи ко мне не заходят, — ответил ресторатор с громким, веселым и грубоватым смехом. — Я слышал, что вы, ребе, кроме того, что знаток Торы, еще и умный человек. Теперь я вижу, что это действительно так.
Ему стало ясно, что он не получит удостоверения о кошерности, и он отошел. Сразу же после него появились двое старост талмуд торы в польских фуражках, в сапогах гармошкой и в длинных лапсердаках. Они дымили, как печные трубы, самокрутками и сердито говорили: эти сорванцы-сироты разносят здание и ломают мебель. Они рвут и портят все — от набитых соломой матрасов до Пятикнижий и сами носятся повсюду в рванине. Обыватели не платят еженедельного взноса. Денежного содержания, выделяемого общиной, едва хватает на пустую кашу, а меламеды грозят, что, если им не дадут прибавки, они устроят забастовку, как учителя светских школ.
— Вот так они разговаривают! — показывали старосты на делегацию из двух меламедов, один из которых был медлительным евреем с широкой снежно-белой бородой и с большими отросшими немодными усами, под которыми не было видно губ, когда они наслаждались радостями этого света.
Второй был молодым безбородым человеком в студенческой фуражке польского университета, худым, черноглазым, горячим. Он разговаривал по-еврейски певуче и растянуто, как говорят в Варшаве. Он кипятился, говоря, что не обязан голодать. Правда, он религиозен и поэтому преподает в талмуд торе, но, если ему не будут там платить, он станет учителем в гимназии. Меламед с густыми усами, закрывавшими губы, тоже говорил, что может быть меламедом в хедере[241] для детей из состоятельных семей. Старосты отвечали ему, что он ведет себя как большевик. Они обязаны беспокоиться о сиротах, а он нет? Раввин поднял обе руки и слабым голосом попросил стороны не препираться. Пусть созовут собрание глав общины, и он сам тоже на него придет. Там уж они найдут какое-то решение, но пока пусть меламеды не прерывают, не дай Бог, своей работы.