Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так я не слышу ответа, — напомнил Вогак.
— Я был… под столом, — сознался Коковцев.
Зал наполнился тихим, унижающим его смехом.
— Объясните, как вы могли оказаться под столом?
Теперь ему (и не только ему) приходилось расплачиваться за все, в чем виноваты другие — те, что кормились от некачественной брони, слетавшей с бортов, от нехватки угля, установок иностранных прицелов и дальномеров…
— Да! — ожесточился он. — И не стоит смеяться, дамы и господа: я действительно лежал под столом. Это, пожалуй, единственное место, где можно было не бояться, что тебя затопчут в случае алярма. Потому я и оказался под столом. Рентгеновские снимки, сделанные японцами в Сасебо, сейчас переданы в петербургский госпиталь. Они могут служить доказательством тому, что под стол кают-компании гнала не трусость, а лишь естественное желание израненного человека, мечтающего об одном — хоть на минуту спастись от боли…
Все внимание публики было приковано, конечно же, к Рожественскому, и, как ни старался председательствующий выгородить адмирала из этого дела, тот упрямо брал всю вину на себя:
— Мне приписывают невменяемость в момент сдачи «Бедового», это не так… Да, верно, я никогда не отдавал словесного приказа сдать корабль противнику. Однако на вопрос Клапье де Калонга, сдавать или не сдавать корабль, я допустил кивок головы , который объективно можно расценивать как мое согласие… Прошу суд вынести мне смертный приговор через расстрел, которого я и заслуживаю как не исполнивший долга перед отечеством и опозоривший свое положение флотоводца!
Был и другой суд. Но в Кронштадте о нем и не подозревали. Во всяком случае, такие, как Коковцев.
Адмирал был оправдан. Коковцев тоже, и он крикнул:
— Оправдан, но все-таки опозорен вами, господа…
К расстрелу приговорили Клапье де Колонга, Баранова и Филипповского; смертную казнь им заменили удалением со службы, и плачущий флагманский штурман говорил:
— Опять не повезло мне, Владимир Василич… У меня же застарелый рак желудка. Надеялся, что в бою японцы излечат. Бог миловал при Цусиме, так и здесь не удалось умереть!
Коковцев за эти дни суда не поседел, но Ольга Викторовна вздрагивала по ночам, она похудела, издергалась.
— Дачу в Парголове все равно лучше продать, — сказал он ей. — Может, и в самом деле поехать в Биарриц?
— Владя, как ты не можешь понять моего состояния? Не Биарриц нужен мне сейчас… Верни мне Глашу и ее ребенка! Я тебя умоляю: где хочешь, но разыщи нашего внука.
— Хорошо, — сказал Коковцев. — Это я тебе обещаю.
Департамент полиции дал ему обстоятельную справку: Глафира Матвеевна Рябова, окончившая «Классы горничных, и нянек» в школе Трудолюбия на Обводном канале, ныне проживает в Уфе, где стала женою телеграфиста Ивана Ивановича Гредякина.
— Зачем она нужна вам? — спросили в департаменте.
— Значит, нужна… Благодарю, господа, за справку.
* * *
Для Коковцева Глаша оставалась последним звеном, что связывало его с сыном… Уфа показалась ему приличным и чистеньким городком. Коковцев зашел на телеграфную станцию, из аппарата Морзе выбегала длинная линия текста, которую телеграфист и надорвал.
— Вы, случайно, не Иван Иванович Гредякин?
Молодой парень в распахнутом кителе ответил:
— Да. А с кем имею честь?
— Владимир Васильевич Коковцев.
— Знаю, знаю… Глаша обрадуется. Вы устали с дороги? Я сдам дежурство, и, ежели угодно, вместе пойдем домой.
— Спасибо. Сын или дочка у Глаши?
— Сынишка. Назвали Сережей.
— Имя хорошее.
— Да и мальчик хороший! — ответил телеграфист.
На окраине Уфы догорал теплый осенний вечер. Глаша, подоткнув подол, внаклонку полола на огороде. Коковцеву стало тяжело от сознания, что жизнь во всем ее разнообразии еще продолжается, но Гога уже не участвует в ней, для него не существует тепла вечерней земли, краски жизни померкли для него в броневой теснине «Осляби»…
— Владимир Васильевич, никак, вы?
И, подбежав, Глаша прильнула к Коковцеву.
— Меня прислала Ольга Викторовна, — сказал он.
— Господи, да разве ж я зло на нее имею?
— И не надо, миленькая. Ей очень плохо сейчас…
В комнатах были разостланы половики, из горшков росли сочные фикусы, на окнах полыхала яркая герань, над кроватью висела гитара, украшенная голубым бантом. Так вот куда занесло Глашеньку из квартиры на Кронверкском (и, кажется, она счастлива). В сенях женщина дала ему умыться, поливая из ковшика на руки, протянула чистое полотенце.
— Ваня все знает, — шепнула она. — Я не скрывала о Гоге. Да и зачем? Он хороший. И любит Сереженьку.
— Тем лучше, — ответил Коковцев. — А где же внук?
Мальчик дичился незнакомого дяди, Глаша вытерла ребенку измазанный ягодами рот, указав на Коковцева:
— А это твой дедушка. Ты любишь деда Володю?
Ужинали при свете керосиновой лампы. Владимир Васильевич заметил, что Глаша помыкает мужем, а тот охотно ей повинуется. Коковцев понял: женщина любима… Она спросила:
— Смерть-то у Гоги хоть легкая ли была?
— Нет, Глаша, кончина была мученическая… Глаша разлила старку по серебряным стопочкам:
— Как бы я хотела вернуть его… хоть на день! Мой грех, бабий, любила его. Вы-то еще не догадывались, а я, бывало, по субботам звонка ждала с лестницы — вот-вот заявится он из Корпуса! Встречаю в передней, а у самой коленки подгибаются, фотографию Гогочкину стащила у вас… вон висит!
— Да, Глаша, я ее сразу заметил…
Она подложила на тарелку Коковцеву огурцов в сметане, просила пробовать творожники. Гредякин деликатно не мешал им, часто удаляясь на кухню, гремел там сковородками.
— Он у меня хороший, — сказала Глаша. — Но того, что было с Гогою, уже никогда не будет… Ни с кем!
Как вести себя далее? Владимир Васильевич стал говорить о страданиях жены, которая, потеряв сына, способна восполнить свою потерю тем, что обретет себе внука.
— Отдать Сережу? — отпрянула от стола Глаша.
— Прости, что я так сказал…
— Да уж ничего. Я ведь тоже баба и все понимаю. Но и вы, Владимир Васильевич, должны меня понять.
— Погоди. Выслушай… У меня, и сама знаешь, связи в обществе. Есть знакомцы и в Департаменте герольдии при Сенате. Ну, что ты можешь дать Сереже в этой захудалой Уфе? Поверь, я сделаю так, что Сережа обретет мою фамилию, а дворянину Коковцеву — открытая дверь в Морской корпус…
С шипящей сковородкой в руке появился Гредякин:
— А вот и яичница… Извините, не помешаю?