Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Заходи, Иван Степанович.
— Не помешаю, Алексей Петрович?
— Не помешаешь. Сядешь?
— Минут на пять. — Он сел на ящик у двери, не снимая фуражку. — По третьему вылету у тебя — к шестнадцати?
— К шестнадцати тридцать. Цель — Орловка вторая нитка.
— Понял. — Кравцов помолчал секунду. — По сегодняшнему утреннему — я в эфире не был, но Бурцев мне через диспетчерскую обронил. По линии Орловки — без потерь?
— Без потерь. Пробоины у пятерых, без задева тяг.
— Хорошо. По третьему — береги людей. Зенитки там сегодня к вечеру будут плотнее, чем утром, — Бурцев предупредил.
— Знаю. Я ему сегодня обронил, что пойду нижним эшелоном до самой цели, без верхнего захода.
— Это твоя оценка, — Кравцов отметил по форме.
— Моя, Иван Степанович, — я подтвердил коротко.
— Я её принимаю, — он шевельнул подбородком.
Кравцов помолчал ещё секунд десять. По его обычной манере, по которой он в землянку приходил с весны сорок второго, к концу пятиминутного посещения он всегда переходил к разговору не по работе, а по человеческому. Сегодня этот переход у него был не сразу.
— Алексей Петрович, — он обронил негромко, — Бурцев мне вчера сказал по предложению Трофимова. По срокам у тебя — до тридцать первого. Через двое суток.
— До тридцать первого, — я подтвердил по короткой форме.
— Я тебя по этой линии прошу: не лезть тебе под руку. Дальше решай сам.
— Понял, Иван Степанович.
— Но если по моей оценке у тебя сегодня по этой линии что-то ровнее или яснее — оброни. Я слушаю.
Я подумал минуту. Кравцов смотрел в угол землянки, на полку с книжкой Толстого, не на меня. По тому, как он держался, я понял, что он пришёл сюда именно по этому — не по утреннему вылету, не по третьему вылету, а по моему сроку до тридцать первого. По его внутренней оценке за вчерашний и за позавчерашний день он у меня по этой линии увидел что-то, что ему дало повод зайти.
— Я остаюсь, Иван Степанович, — я обронил.
— Понял, Алексей Петрович, — Кравцов ответил коротко.
— Трофимову скажу завтра, тридцатого, — я обронил по той же форме.
— Понял, — Кравцов смотрел в угол, не на меня.
— По людям. По эскадрилье. С Морозовым в комэскстве я согласен — он бы повёл ровно. Но мои девять лётчиков и четверо стрелков, и Прокопенко с бригадой — это моя полоса. С ними я остаюсь до её конца.
— Понял, Алексей Петрович.
— Не из тщеславия. По другому.
— Я твоё «по другому» — слышу. И принимаю.
Кравцов посидел ещё секунд двадцать. Потом поднялся.
— Спасибо, что обронил. Я тебя по этому больше сегодня не трогаю. По третьему вылету — береги людей.
— Берегу, Иван Степанович, — я ответил.
Он вышел. По шагам я понял, что он пошёл не к штабной палатке, а к землянке Трофимова. Это значило, что он сегодня к ужину обронит Трофимову, что у меня решение прошло. Не предвосхищая моего разговора с Трофимовым завтра, но просто чтобы Трофимов на тридцатое не строил по этой линии планы.
* * *
К шестнадцати тридцати мы пошли на третий вылет.
Восьмёрка шла по обычной сетке. Цель — обоз противника, Орловка, вторая нитка. На взлёте Прокопенко стоял у стояночного флажка, провожал. По его лицу я понял, что он сегодня к третьему вылету по линии беженцев уже узнал от Кравцова — у Прокопенко с Кравцовым по бытовым новостям полка с осени сорок первого шёл свой канал, и сегодня к шестнадцати тридцати, скорее всего, Кравцов ему обронил одной фразой про переправу. Прокопенко мне на это сейчас ничего не сказал. Шевельнул подбородком и пошёл к технической палатке.
Над целью у Орловки мы отработали ровно. Эрэсы с тысячи двухсот, бомбы со второго захода. Пробоины: по моей семёрке — одна в правое крыло, у Морозова — в фюзеляже, у Гладкова — в стабилизаторе. У Сёмина и Панина — без пробоин. По эфиру у меня в шлемофоне шло обычное короткое: «прошёл», «вижу», «дым». Михаил в задней четыре раза обронил «чисто», все четыре спокойные.
На обратном курсе мы снова вышли в полосу Волги, на той же точке пересечения. Картина под нами шла та же, что и в полдень — может быть, плотнее. Поток беженцев к шестнадцати сорока пяти шёл по реке в тех же группах, с теми же интервалами, к восточному берегу. По западному обрыву к водам спускались новые группы — длинная цепочка от посёлка над обрывом. По правому борту я разглядел: на одном плоту у самого фарватера сидела маленькая фигура у самого края плота — ребёнок, видимо, лет восьми или десяти, в светлом платье. Этот ребёнок к нашему пролёту голову не поднял — он смотрел в воду перед плотом, не оглядываясь. Я по правому борту посмотрел один раз. Я не отворачивался.
К восемнадцати десяти мы сели на Конной.
Я вылез из кабины, постоял у машины секунды три, отдал шлемофон Прокопенко без слов. Он принял молча, повёл подбородком в сторону, перевёл взгляд на правое крыло. По его лицу сегодня к третьему вылету был уже не утренний рабочий взгляд, а другой, на полтона глубже. Я по этому не задержался у машины — пошёл к землянке. По дороге у западной кромки полосы я разглядел Гладкова, который шёл от своей машины к своей землянке тем же шагом, которым ходил с двадцать третьего числа, — ровным, медленным, без отклонений. Гармонь у него в землянке за стенкой по-прежнему молчала под плащ-палаткой.
К вечеру у меня в голове осталось одно. Не картина. А внутренняя плотность в груди, которая с полудня шла без перерыва. Эту плотность я к ужину не выгонял. Я с ней сидел в землянке, ел свой хлеб с двумя картошинами, который Прокопенко принёс в пять, и пил чай. Эта плотность не мешала мне работать, и не мешала спать. Она была частью того, что у меня сегодня к концу августа сорок второго в груди шло