Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они помолчали, глядя друг на друга, и было в этих взглядах столько невысказанного обещания, надежд, так хорошо им было рядом, что уже не было сил этого скрывать.
— Знаешь, Адя, чего я больше всего боялся, когда впервые шел к тебе? — спросил Ядринцев. — Встретимся, и ты окажешься не такой, какой я тебя представлял, рисовал в воображении… видел во сне.
— Даже во сне? — засмеялась она тихо, и глаза ее наполнились синевой. — И какой же ты меня видел?
— Такой, какой ты и оказалась.
— Господи, — сказала она шепотом, — как это прекрасно, что мы встретились! Значит, судьба…
Поздно вечером Ядринцев медленно шел по набережной. Дул ветер, бросая в лицо колючий снег, а он не замечал ни этого снега, ни ветра, переполненный чувствами к Аде Барковой, милой, славной, удивительной девушке. И, едва с нею расставшись, он уже думал о завтрашнем дне, ждал той минуты, когда они опять будут вместе… «Хочу быть рядом с нею всегда», — сказал он себе. И улыбнулся радостно, вспомнив многозначительные Адины слова: «Значит, судьба…»
2
Печальной была встреча с Омулевским. Ядринцев уже знал, что после того, как в журнале «Дело» были напечатаны первые главы его романа «Попытка — не шутка», цензура запретила дальнейшую публикацию, автора обвинили в «дерзости» по отношению к государю, арестовали и несколько месяцев продержали в одиночке Литовского замка. Только недавно Омулевский был освобожден и, по словам Благосветлова, находился в крайне бедственном положении. Ядринцев решил навестить Омулевского, которого, по правде говоря, он считал человеком несерьезным, поверхностным. Предупреждал как-то Потанина: «Человек ненадежный, поэтому, ежели и узнаете, где он, а также будете писать, не очень надейтесь на него, на его аккуратность». И добавлял: «Характер пряничный». И к творчеству его относился холодно: «Омулевский идет дорогой Шеллера-Михайлова, дорогой тенденциозного романа…» И еще резче отзывался: «Об Омулевском говорить не стоит… «Светловым» он только одурачил русскую журналистику. Здесь хотели отыскивать современного молодого человека, а это был просто Федоров в его бархатном сюртучке…» Откуда такая резкость, такое неприятие, казалось бы, понятного и близкого Ядринцеву по идее и духу романа Федорова-Омулевского «Шаг за шагом», того самого романа, о котором Салтыков-Щедрин говорил: «Омулевский в художественном отношении стоит далеко впереди тех более опытных беллетристов, которые идут с ним об руку», откуда же и почему у Ядринцева такое непримиримое, прямо-таки воинственное отрицание? Откуда такая неприязнь? «Он пишет гладко, — как бы отвечая на это, говорит Ядринцев, — он пишет гладко, но все врет… все-то он врет… ничего он не перечувствовал».
Вот разгадка: «Ничего он не перечувствовал». И Ядринцев, уже в двадцать лет знавший, как ему жить и как служить родине, твердо шедший раз и навсегда избранным путем, и от других ждал и требовал этой твердости, не терпел самой малой фальши или неясности: «Все-то он врет». И, как всегда, страстно и горячо изливает душу, делится мыслями со своим «карымским учителем»:
«Дивлюсь я, сударь мой, на восточную интеллигенцию… Мы уж и посидели, и походили, и жизнь нам «курташа» задала, а все еще успели кое-что написать… А что эти люди, хранящие свое драгоценное здоровье и собственную персону, делают, написали ли они что-нибудь, исследовали ли что, принесли ли каким-нибудь трудом пользу?»
Он хотел, чтобы польза была немедленной, ощутимой, сам к этому стремился и от других этого ждал. Люди же, «хранящие свое драгоценное здоровье», вызывали у него искреннее негодование.
Нет, нет, просто «Федоров в его бархатном сюртучке» Ядринцева никак не устраивал, он хотел видеть в современном молодом человеке активного деятеля, истинного борца, не знающего сомнений и колебаний.
Но, вернувшись в Петербург, он узнает, что Омулевский находится в крайне бедственном положении, и, ни секунды не раздумывая, отправляется к нему. Что же тут раздумывать! Жизнь задала человеку «курташа», и он, этот человек, быть может, как никогда, нуждается в поддержке. Все остальное забыто — сейчас не до мелкого самолюбия.
Ядринцев разыскал на одной из дальних васильеостровских линий квартиру Омулевского. Они не виделись больше десяти лет. И помнил его Ядринцев молодым, цветущим, полным внутренних и физических сил человеком, щеголявшим в своей знаменитой бархатной курточке, из карманов которой постоянно торчали какие-то листы, и Омулевский то и дело выхватывал эти листы и торопливо, с загадочной усмешкой что-то исправлял, зачеркивал, дописывал, а потом негромко, чуть нараспев читал свои стихи, которые рождались у него в ту пору легко и весело, словно играючи, иногда на ходу. Ядринцеву казалось, что тот красивый, белокурый юноша, в своем неизменном сюртучке, выйдет сейчас навстречу…
Он поднялся по узкой крутой лестнице, с расшатанными перилами, на третий или четвертый этаж и, не найдя звонка, постучал. Ждать пришлось долго. Наконец открыли. И он увидел худого, бледного человека, со странно растерянным и напряженным выражением лица и глаз, каких-то неподвижных, точно остановившихся в одной точке. Эта странность и неестественность бросалась в глаза, настораживала. И Ядринцев молча вглядывался в лицо стоявшего перед ним человека. Поражал землистый оттенок его лица, небритого, с резкими некрасивыми складками у рта. Человек был в каком-то длинном, неопределенного цвета халате, и Ядринцев мог бы поклясться, что видит его впервые. Только густые и светлые, слегка вьющиеся волосы выдавали в нем прежнего Омулевского… Ядринцев шагнул к нему и остановился, пораженный тем, что Омулевский как бы и вовсе не заметил этого его шага, остался в прежней позе, глядя куда-то мимо, поверх.
— Иннокентий Васильевич… — сказал Ядринцев. Омулевский резко наклонил голову, спросил неуверенно:
— Кто это? Не могу понять. Как будто голос знакомый, а понять не могу…
— Мудрено понять, столько лет не виделись… Но вы присмотритесь, присмотритесь получше. Неужто во мне от прежнего Ядринцева ничего не осталось?
Лицо Омулевского еще больше напряглось.
— К сожалению, я не вижу, — глухо и виновато сказал он. — Совсем не вижу. — И вдруг что-то дрогнуло в его лице, переменилось. — Ядринцев? — быстро он спросил. — Николай Михайлович? Простите меня, ради бога, простите!..
— Да