Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То же он сказал и сынку Севастеи, который поджидал его за дверью с робким поклоном:
— Подождать надо, Михаил.
За пятнадцать лет парень вымахал в рослого и сильного мужика. В нем уже просматривались белокурые польские черты — отцом‑то его был ссыльный варшавский дворянин. Кажется, и фанаберистость оттуда же. В отличие от матери, на фабрику он не пошел, подался в лесники-охранники все к тому же Олегу Вязьмину. Недалеко было, при первом же известии прискакал. Конь служебный, барский, чего уж. Оружия ему пока барин не давал, но кнутище! Право, и Морозову стало не по себе. Это на первых поклонах он робким казался, а дальше дерзкое, идущее, наверное, от польского инсургента. Выпрямившись с неподобающей горделивостью, он заявил:
— Савва Тимофеевич, тогда я сам мать освобожу.
Будучи неробким человеком, Морозов вздрогнул от нехорошего предчувствия:
— Замолчи, Михаил!
Мишей, тем более Мишкой, называть его не решился. Такие прямиком идут в разбой да на каторгу.
Надо было гасить пожар, пока он не разгорелся.
А пожарник‑то кто? Все тот же — штабс-капитан Устинов! Он был доволен появлением директора в своей заплеванной каталажке.
— В кои‑то веки, уважаемый Савва Тимофеевич!
— Думаю, нам ни к чему выносить сор из избы. Да и полковнику Буркову лишние хлопоты не нужны, — не замечая гаденькой ухмылки, отрезал ему с порога.
Упоминание о полковнике Буркове, всемогущем владимирском полицеймейстере, смутило пьяненького штабс-капитана. До него доходили слухи, что через того же Морозова его немолодой уже начальник хлопочет о переводе в Москве. На более покойную должность. При фабричных беспорядках орденов не наживешь. Он пошел на попятную:
— И рад бы я сор этот проклятый в свою печку бросить. — швырнул он какую‑то бумагу в раскаленную по сырой погоде пузатую голландку. — Да как теперь быть, Савва Тимофеевич? Не одна же Иванова у меня сидит!
— Что, много понахватал?
— Многонько, Савва Тимофеевич. Сами понимаете, люди мы маленькие, а стро-огости пошли. Страсть! Прямо дрожь пробивает.
— Это от сырой погоды, — Морозов уже понял, что надо делать. — Пошли с моей запиской кого‑нибудь.
— Кого‑нибудь — найдем, — достохвально ожил штабс-капитан. — Иванов! — рыкнул он через перегородку.
Как не улыбнуться:
— И тут Ивановы! Везде Ивановы.
Штабс-капитан ничего не понял из насмешки, а только одно: сейчас подкатит директорская тележка, со всем таким по сырой погоде пользительным.
И верно, через полчаса он уже говорил другим тоном:
— Я что? Я — как прикажут. Приказывайте, Савва Тимофеевич!
Не стоило упускать такой пьяный шанс. Да и пригибать к столу полицейскую голову не стоило.
— Вот что, штабс-капитан. — решил он. — Чтобы не было лишних разговоров, подержите‑ка вы пару деньков моих смутьянов. А я тем временем подберу им другую работу. Все будут довольны. И без лишних сплетен.
— Без сплетен, уж истинно! Вы меня знаете.
— Знаю. А потому и сошлю самолично куда ни есть подальше.
Но не дальше ближнего Ваулова.
Когда он уходил из этого полицейского вертепа, из‑за решетки, бывшей в конце темного коридора, послышался шепот:
— Поберегите, Савва Тимофеевич, моего недотепу.
— Поберегу, — не оглядываясь, пообещал он.
Решение уже созрело. Пусть‑ка Миша-Михаил не мозолит полицейские глаза. Самое милое дело — отослать его в ученики на свой уральский красильный завод. В охранниках он станет тем же Устиновым. Если, конечно, на каторгу не попадет.
Давно откладываемая поездка во Всеволодо-Вильву наконец‑то наладилась. Конечно, не Михаил же Иванов — он жил на фамилии матери — к тому подтолкнул, но все же, все же. Отправленный туда месяцем раньше, он тоже требовал внимания. С чего бы это! Не сын же!
Как всегда, взбрендило очередное чудачество: взять с собой в дорогу Антошу Чехонте. Публично давно его так не называл, да и не особенно грело душу это давнее, студенческое «Чехонте», да что же поделаешь — Морозов оставался Морозовым.
Сидели они театральной компанией у него на Спиридоньевке, а милая Книппер возьми да и пожалуйся в жилетку — ну, скажем, в бутафорское, хотя и роскошное, платьице — пришли-приехали ведь прямо после спектакля:
— Прямо не знаю, что делать с Антоном Павловичем. Хандрит в Ялте, хандрит в Москве.
Она не договаривала: из‑за чахотки своей хандрит. Врач, он знал, к чему дело идет.
А сказано было с желанием получить сочувствие и совет. И артисты, и Станиславский с Немировичем видели в Чехове, как ни крути, дорогого и нужного для них автора — и только. Любить‑то любили, но ведь артистически, бесшабашно. Мол, развеять бедолагу надо, растормошить, тогда и хандра пройдет. А она не проходила. И милая Книппер, связавшая свою молодую жизнь с этим невеселым человеком, лучше других чувствовала неизбежную беду. Женщину не обманешь показным спокойствием.
Вот тогда‑то, под шампанское, Савва Морозов и выпалил:
— А возьму‑ка я его с собой на Урал! Все равно надо ехать. А в компании, оно и приятнее.
Правда, и подумать не мог, какие дипломатические депеши полетят из Москвы в Ялту и обратно. Сам‑то он был легок на подъем и в дорогу ничего не брал, кроме толстенного бумажника. Все остальное с лихвой придет.
Не то стало с его студенческим другом, которого капканами охватили слава, болезни и очень мнительный характер.
Еще во время организации театрального товарищества вздумалось бесшабашному Морозову ничтоже сумняшеся предложить Чехову пустячный должок — и всего‑то в десять тысяч, — как возникла бесконечная переписка с самыми разными людьми. Сам-то Морозов купецкое слово считал главным векселем, а этот — нет. Щепетильность, видите ли, заедала, и началось, и началось.
Книппер — Чехову:
«… В воскресенье назначено наше заседание Товарищества. В состав входят: Станиславский, Немирович, Лужский, Вишневский, Самарова, Лилина, Андреева, Книппер — кажется, все. Мы все пайщики этого театра. Якобы мы выкладываем 3000 р., т. е. даем вексель. Морозов переделывает театр Лианозова, сдает нам за 10 000 р. и дает 30 000 р. субсидии. Мы хозяева. Тебя считают в числе пайщиков, непременно хотят тебя».
Чехов — Морозову:
«Многоуважаемый Савва Тимофеевич!
На ваше письмо я ответил телеграммой, в которой поставил число десять тысяч.
Я могу идти и на три тысячи, и на шесть, а это я указал максимальное число, на которое я могу решиться при моих капиталах. Так вот, решайте сами, каких размеров должен быть мой пай. Если три тысячи, то деньги я уплачу в июне; если шесть, то первого января 1903 г., если же десять тысяч, то пять или шесть тысяч в январе, а остальные в июле будущего года. Можно сделать и так, чтобы мой и женин паи вместе равнялись десяти тысячам (конечно, при условии, что доходы будут поступать мне, а убытки — жене).