Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Подле Сергея я счастлива, но не видя его, я чувствую себя невыразимо одинокой…» (2 сентября).
В ее тогдашнем отношении к супругу были не только христианское сострадание («милость к падшим»; III, 424) и ярко выраженный энтузиазм жертвенности («долг, сладкий моему сердцу»), но и что-то материнское, так и не растраченное на Николино, и этот сложный конгломерат чувствований, самовнушений и сублимаций Мария, пытаясь облечь в формулу, называла в письмах по-разному: то «обожанием» (12 февраля, 24 апреля, 26 июня), то «глубокой привязанностью» (24 апреля, 26 июня), то «единственным утешением» (28 мая).
А Волконские, получая письма с подобными громкими словами, может быть, и хотели бы, да не решались поверить в искренность Марии: ведь они-то прекрасно знали, как возник и длился этот супружеский союз. И жене декабриста приходилось раз за разом уверять своих корреспонденток, что она превосходная жена их сына и брата — и таковой была, есть и пребудет всегда.
«…Будьте уверены, — писала Мария свекрови, — это (облегчение душевных страданий мужа. — М. Ф.) цель моей жизни» (30 апреля). «Когда же вы вполне поверите в мою привязанность к Сергею?» — раздраженно вопрошала она уже Софью Волконскую 26 июня 1827 года. И далее, в том же письме, явно разгорячась и теряя контроль над собой, княгиня — кажется, единственный в те благодатские месяцы раз — заявила о своей любви к мужу: «В заключение повторяю: когда-нибудь вы волею-неволею признаете, что я люблю Сергея больше всего на свете…»
Позже, положа руку на сердце, она такого уже никому и ни за что бы не сказала…
Можно предположить, что Мария Николаевна убеждала тогда не только Волконских, но и себя. Причем себя — прежде и пуще всех. После приезда Марии в Сибирь и воссоединения с Сергеем ее прерванная супружеская эпопея фактически стартовала здесь заново, как бы с повторного (правда, весьма специфического) медового месяца. Поэтому вполне объяснимо страстное желание княгини построить эту вдруг реанимированную семейную жизнь на прочных началах любви, сделать ее совсем не похожей на неказистое (и зачастую оскорбительное) замужнее одиночество Марии в 1825 году, желание наполнить каторжное семейное бытие каким-либо возвышенным, истинно духовным смыслом (коего раньше, при начале ее супружества, и в помине не было).
Ради достижения этой цели она даже была готова всячески обманываться. И на некоторое время княгине, видимо, удалось поверить в то, что ее мечта о брачной идиллии (которая не исчерпывается самоотверженным уходом за «бедным другом») сбывается…
С конца весны 1827 года в письмах Марии Волконской к свекрови и золовке появляется еще одна важная тема. Княгиня осознала, что в силу причин юридических и человеческих (то есть прискорбного состояния супруга) она, по всей видимости, не сможет в обозримом будущем покинуть Сибирь. Еще раз тщательно все взвесив, Мария 28 мая в послании к А. Н. Волконской подытожила свои размышления касательно данного предмета:
«С тех пор как я здесь, я, кажется, уразумела, что те из нас, которые проехали Иркутск, уже не могут вернуться. Если так, — я очень счастлива, что не поняла этого раньше. Теперь я могу с чистой совестью посвятить себя всецело моему мужу; это — единственное желание моего сердца. Мой долг был — поделить мою жизнь между Сергеем и моим сыном, но признаюсь вам — надо обладать большею силою духа, нежели какой я обладаю, чтобы покинуть своего мужа, увидав то положение, в которое он ввергнут своим заблуждением. Теперь я понимаю смысл предостережения, заключавшегося в словах Е В императора: Подумайте же о том, что вас ждет за Иркутском[516], и тысячу раз благодарю Бога, что не поняла их раньше: это только увеличило бы страдания, разрывавшие мне сердце. Теперь на мне нет вины перед моим бедным ребенком; если я не с ним, то не по моей воле. Иногда я представляю себе, что почувствуют мои родители при этом известии; только в эти минуты мне бывает больно».
Допускаем, что Волконские, вовсе не заинтересованные в появлении Марии в Петербурге, ранее (не без задней мысли) сообщили ей какие-нибудь новейшие полуофициальные сведения или авторитетные слухи о запрете на возвращение жен декабристов. Тем самым они способствовали пересмотру «двойственной» перспективной программы действий княгини. Однако если такие уловки родни и имели место, то они все же не могли оказать существенного воздействия на княгиню. Мария ориентировалась главным образом не на столичные, а на благодатские обстоятельства и собственные установки.
Спустя месяц, 26 июня, Мария вернулась к данному труднейшему вопросу — и дважды подтвердила незыблемость своего выбора. Свекрови она, в частности, написала: «…Теперь ничто меня не удерживает, потому что теперь, благодарение Богу, уже все решено». А Софья Волконская получила из Благодатска письмо со следующими строками: «Теперь, когда моя участь решена, не могу вам сказать, какое спокойствие я испытываю; теперь мои родители уже не могут беспрестанно напоминать мне о моем долге пред моим сыном; я свободна по отношению к бедному ребенку и всецело посвящаю себя Сергею».
Казалось, что жизнь Волконской в Благодатске постепенно наладилась и теперь так, уныло, год за годом, может быть, до самой могилы на местном смиренном кладбище — и потечет дальше. Муж частенько болел, но поправлялся, работал в руднике «прилежно», «с великим терпением» — а Мария Николаевна, притерпевшись к невзгодам, почти не думая о себе, всячески ухаживала за ним.
В июне заводское начальство удовлетворило просьбу княгини и выдало ей хранившуюся на складе Нерчинской горной конторы «шинель тонкого сукна, подбитую ватой, с бобровым воротником»[517]. Эта шинель принадлежала Сергею Волконскому, и жена декабриста, готовясь к очередной студеной зиме, намеревалась при случае перешить ее «собственно для себя». Мария даже обрадовалась: у нее появилось занятие для безотрадных вечеров. Правда, она не очень-то торопилась взяться за иголку с нитками: еще успеется, ведь до наступления забайкальских холодов было далеко.
А впереди у нее, вернее, у них — целых четырнадцать таких зим…
Сколько же ей и ему стукнет тогда (если, конечно, стукнет)?..
Но в конце лета 1827 года все внезапно изменилось.
Генерал-майор Лепарский, выполняя поступившее из Петербурга указание, завершил в Чите строительство большого острога. Туда он намеревался собрать рассеянных по разным уголкам Сибири декабристов. Планировалось, что находившиеся в Благодатске государственные преступники будут отправлены на новое место еще в августе, однако из-за бунта каторжников, шедших из России, переселение декабристов в Читу задержалось. В начале сентября комендант решил-таки приступить к этой операции («походу»), и 9-го числа он распорядился: «Княгиням Волконской и Трубецкой объявить, чтобы они отправились 11-го сентября и следовали бы в Читу в сопровождении унтер-офицера Макавеева, которому дать открытое предписание, чтобы от станции до станции давали для безопасного проезда княгинь по два или по три человека конных вооруженных крестьян»[518].