Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Может быть, и там несладко. Поживём — увидим, — отступил Файн. — Ясно только одно — у вас прибавится заказчиков, а у меня станет больше покупателей. Хлеб, как вы знаете, нужен всем — и красным, и белым, и зелёным.
— С этим не поспоришь.
— И портные шьют всем, даже горбатым и увечным. Наш дамский волшебник Моше Лейбзон похвастался, что к нему уже приходили две русские офицерши с отрезами, и вскоре, я в этом нисколько не сомневаюсь, к вам придут их мужья. Вы же их не прогоните. Не так ли?
— Не прогоню. Хотя, честно говоря, кое-когда и кое-кому хочется указать на дверь.
— Как бы там ни было, немцы с СССР тягаться не посмеют, — гнул своё Хаим-Гершон Файн.
В местечке только и было разговоров, что о новой власти. Евреи Йонавы, как и их собратья на всём свете, во все времена ждали от новых правителей милости, но правители менялись, а неприязнь к сынам Израилевым оставалась и даже крепла.
Отец если кого-то и впрямь ждал, то не нового президента Литвы, а Шмулика.
Слух о том, что из тюрем освободили всех политзаключённых, дошёл и до нашего местечка.
Как полагал отец, Шмулик должен был бы уже вернуться. Но брат жены в родной Йонаве не появлялся, и отец терялся в догадках, почему его до сих пор нет. Долго ли из Каунаса надо добираться до родимого дома?
— Может, ты, Хенка, что-нибудь о нём знаешь? — допытывался отец. — Где он обретается?
— Не знаю, — отвечала мама. — Но думаю, что, даже если Шмулик появится, сразу к нам он не придёт.
— Я понимаю. Сначала как любящий сын сходит к матери на кладбище.
— Шмулик ещё не знает, что она умерла.
— Разве ему не сообщили?
— Если бы сообщили, то хоть на денёк бы отпустили, чтобы попрощаться с ней.
Мама замолчала и, желая положить допросу конец, вдруг выплеснула наболевшее:
— По-моему, он к тебе в подмастерья вряд ли вернётся. Моего боевого братца, скорее всего, изберут в какой-нибудь комитет или определят на службу. Так что, дорогой, ты на своего шурина не очень-то рассчитывай.
— Бог ему в помощь! Настоящим мастером он ещё стать не успел. Был неплохой брючник, и только.
— А может, новым властям нужны не портные, а совсем другие мастера. Для того чтобы покрикивать, приказывать и таскать кого-нибудь в тюрьму, никакого мастерства вообще не требуется. Кричи, приказывай, тащи за волосы! — горько усмехнулась мама.
Это отцу и в голову не приходило. А ведь она абсолютно права — Шмулик три года сидел в тюрьме не за кражу, не за драку… Зимой мёрз в одиночке, летом, обливаясь потом, таскал и грузил на лесоповале распиленные сосны… Он пострадал за то, что боролся за справедливость — так, как её понимал, и хотел, чтобы пролетариями управляли не алчные угнетатели-толстосумы, а сами угнетённые бескорыстные труженики. Ради своих братьев по рабочему классу он почти три года сносил лишения и хлебал тюремную баланду. Теперь ему, как победителю, полагается, по заслугам и по справедливости, какая-нибудь награда.
— У тебя есть тихий и старательный Мейлах. Дождёшься и трудолюбивого Юлюса, — пожалела отца мама. — Не ломай себе голову! Чем займётся Шмуле, неизвестно, но эти оба в тюрьму не сядут и надолго останутся с тобой.
— Ты у меня умница.
— Умница-шмумница… Ты бы хоть раз спросил, как у меня дела, как после смерти твоего отца держится мама. А ты только о себе да о себе.
— Ну? Ты уже за меня спросила. Отвечай!
— Мама, слава Богу, не сдается. Сидит в фартуке покойного и стучит весь день молотком. Когда я прихожу, Роха всегда показывает мне кошелёк и при мне пересчитывает, сколько заработала за месяц. Говорит, не меньше, чем её Довид!
— Мама только по роковой ошибке родилась женщиной, — сказал её сын.
— А ты мужчиной! — выпалила Хенка и прикусила язык. — Не сердись, не сердись! Ты мужчина, настоящий мужчина! Только, ради Бога, наберись терпения и выслушай меня. Хочу с тобой поделиться не очень приятной для меня новостью. Объявился блудный сын Коганов Перец.
— Приехал из Аргентины?
— Ладно если бы приехал! Письмо прислал месяц назад. Хочет забрать Нехаму и Рувима к себе. Совесть, видишь ли, вдруг проснулась. Нечего, мол, им оставаться в этой унылой Литве, где они могут умереть скорее от одиночества, чем от болезней. А что, упаси Господь, касается смерти, то и там, в Буэнос-Айресе, не про них будь сказано, как и во всех больших городах на свете, имеется еврейское кладбище.
— Так и написал?
— Не совсем так, но примерно.
— И что на это Нехама и Рувим?
— Рувим говорит, что никуда они не поедут. Отъездились. Зачем им этот Буэнос-Айрес? Чужие лица, чужой язык. Пожизненный домашний арест. Или, как вторит ему Нехама, две старые онемевшие канарейки в клетке.
— Неглупые люди.
— Люди неглупые, но может случиться так, что этот летун Перец их всё-таки уговорит, и я потеряю работу.
— Я тебя к себе на работу приму. Получишь у меня жалованье не хуже, чем у твоих Коганов, — сказал отец, стараясь улыбкой развеять грустное настроение мамы.
— Ты всё шуточки шутишь! А я серьёзно говорю. Пока можно не волноваться. Старики Коганы против переезда. В Аргентине, как считает Рувим, они умрут гораздо раньше, чем в Йонаве. Послушаешь старика, и сердце сжимается… «Тут, Хенка, — говорит Рувим, — только высунешь седую голову из окна и сразу видишь свою молодость, видишь стройную, черноволосую Нехаму в платье в горошек и в туфельках на высоких каблуках; слышишь, как она ими цокает по щербатому тротуару навстречу мне, ретивому жеребчику. На родине всё вокруг дышит жизнью, а на чужбине смертью, там даже от запоздалой любви разлученных с тобой детей и родственников веет панихидой».
— Переца сейчас никто из Аргентины в Литву не пустит, — выслушав её рассказ, сказал отец. — И Айзик со своей Сарой слово не сдержат — при всём желании на лето к нам из Парижа не приедут. Все границы с другими странами наглухо закрыты.
— Почему?
— Это надо не у меня спрашивать. Появится твой брат — он тебе всё подробно и пламенно объяснит, почему журавль или заяц могут свободно пересечь границу, а мы с тобой не можем. Вообще-то можем, но только во сне.
Мама постеснялась признаться, что во сне она уже побывала в залитом огнями Париже.
Только она собралась уйти на работу, как к нам примчалась круглолицая, похожая скорее на русскую девушку, чем на еврейку, тётушка Песя, которой добродушный увалень Василий Каменев, командир Красной армии с двумя ромбами в петлицах, предложил руку и сердце. Примчалась и, запыхавшись, не переводя дыхания, с порога закричала:
— Шмулик вернулся!