Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Узнав, что невеста Мейлаха Малгожата католичка, Антанина с радостью согласились — будет с кем ей, почти ослепшей, ходить в костёл.
На работу Мейлах приходил вместе со своей невестой. С разрешения мамы Малгожата в её отсутствие хозяйничала на кухне, готовила еду, убиралась, стирала и развешивала во дворе белье. Иногда выпивший дворник Антанас в приливе полузабытых чувств ломал перед хорошенькой полькой свою замусоленную шапку и даже посылал ей воздушные поцелуи.
— Ale smacna, cholera jasna[42]! — восклицал он, причмокивая языком.
Желая подбодрить Мейлаха и одобрить его выбор, отец не упускал случая похвалить Малгожату и даже позаимствовал у нового подмастерья очень полюбившееся польское слово — кохана. Узнав, как оно переводится, отец стал им называть и маму. Когда та допоздна задерживалась у стариков Коганов, отец всегда пускал это словечко в оборот:
— Кохана, почему ты так поздно возвращаешься домой? Может, ты Коганами только прикрываешься, а сама уже с кем-то на стороне шашни завела?
Мама не считала нужным отвечать на такие шутки и не сердилась. Как же сердиться, если сердцем она безошибочно перевела это польское слово на идиш.
Ни одним из своих прежних помощников отец не был так доволен, как этим беженцем.
— У Мейлаха золотые руки, — уверял он всех. — Он в подмастерьях долго не засидится.
Нравился Мейлах и маме, и бабушке Рохе, но обе то открыто, то иносказательно выражали своё недовольство тем, что из тысяч тысячей невест в Варшаве он выбрал не еврейку, а польку. Мало что выбрал, но и бежал с ней в чужую страну.
— Труднее всего стать не евреем, а хорошим человеком. Дайте срок, и Малгожата будет еврейкой. Чего только не сделаешь ради любви? Кто, не раздумывая, крестится, а кто вместо креста надевает ермолку, — встал на защиту беженки отец.
Я слушал эти разговоры и вспоминал сироту Лею Бергер, её суровую бабушку Блюму, которая прокляла свою дочь Ривку и выгнала из дома. Выгнала только за то, что та полюбила литовца. Я соглашался с каждым словом отца, но никак не мог взять в толк, за что можно проклясть и выгнать из дома того, кто любит. Не выгнала бы Блюма Ривку, и одной сиротой на свете было бы меньше. Пусть Мендель Гиберман сколько угодно дразнит меня и обзывает нас с Леей женихом и невестой, я всё равно после уроков буду уходить с ней вместе и каждое утро, пока не закончу школу, ждать её у столба с оборванными проводами. А когда вокруг не будет посторонних и меня никто не услышит, я тайком назову её так, как называет Мейлах свою Малгожату: «Кохана!»
Год близился к концу.
Непрерывное визжание по утрам пил на лесопилке возвещало о том, что в вековой истории Йонавы наступает новый день.
По-прежнему совершал свой утренний обход местечка страж порядка — «почти еврей» Гедрайтис. По-прежнему на базарной площади в выходные дни танкисты без устали пели и плясали, только искристую лезгинку сменило задорное «Яблочко», гопак — литовский клумпакоис, а русскую — горделивый краковяк. Красноармейцы разучили и хором исполняли и еврейскую свадебную песню, которую благодарная публика неизменно встречала восторженными криками «Браво! Бис!». А в переполненном до отказа кинотеатре Евсея Клавина героический «Чапаев» уступил место популярному «Цирку», где Соломон Михоэлс трогательно пел маленькому негритёнку колыбельную песню на идише.
Единственным человеком, который относился к этим концертам с открытым неодобрением, был рабби Элиэзер, ибо часть прихожан вместо того, чтобы провести конец субботы в размышлениях о Божиих заветах и соблюсти её святость, спешила на базарную площадь и даже тихонько подпевала красноармейцам.
Их выступления раздражали и реб Эфраима Каплера, который не выносил шума.
— От этого тарарама на площади голова пухнет, — пожаловался он отцу, когда тот принёс месячную плату за жильё. — По-моему, эти песни и пляски для нас добром не закончатся.
— С чего вы это, реб Эфраим, взяли? — оспорил его безотрадное пророчество отец. — Пока солдаты поют, они не стреляют. Нам ничего не грозит. Немцы остановились в Польше.
— Ах, уж это наше еврейское «пока»! Пока мы сыты, пока на нас не спускают свору собак и не бьют по морде, пока у нас бессовестно не отнимают нажитое нами добро, всё прекрасно, всё замечательно, мы довольны. Так и живём от «пока» до «пока». Да будет вам, реб Шлейме, известно, что не в характере немцев останавливаться на полпути к цели.
Как ни пугал реб Эфраим приходом немцев, отца мучил другой страх — страх за деда Довида. Уговоры поехать в Каунас, в больницу, не помогали — старик и слышать об этом не хотел. Дома, мол, и стены лечат.
Даже угрозы Рохи, которую дед Довид слушался беспрекословно, не смогли его переубедить.
— Есть ботинки, которые можно ещё починить, а есть такие, которые, как ни старайся, починить невозможно. Их надо выбросить на свалку, — с улыбкой отражал дед Довид атаки родных. — Я здоров, пока держу в руке молоток и слышу, как он стучит.
Бабушка Роха перестала с ним разговаривать, говорила, что, будь она помоложе, подала бы в раввинский суд на развод и вышла бы не за того, кто день-деньской стучит молотком, а за того, у кого на плечах вместо кочана капусты голова.
Отец написал брату Айзику в Париж подробное письмо, рассказал о болезни родителя, срочной почтой переслал ему выписанные доктором Блюменфельдом рецепты и попросил как можно скорее прислать необходимые лекарства — дело не шуточное, у отца не прекращается легочное кровотечение.
Дед Довид ни о каких рецептах и ни о какой переписке с Айзиком ведать не ведал, уходил от болезни, как от погони, в работу, продолжал стучать молотком, меньше кашлял и на удивление реже харкал кровью.
Может, работа и есть лучшее лекарство, подбадривали друг друга домочадцы.
Ничто, казалось, не предвещало печальной развязки.
И вдруг дед Довид стал работать медленнее, стучал молотком не так резво, как прежде. Чувствуя приближение приступа, он выходил во двор, где рос тенистый клён, прислонялся к его корявому стволу и, стараясь не мозолить Рохе глаза, подолгу смотрел на проплывающие облака, которые напоминали ему собственную жизнь. Проплыли и растаяли за горизонтом. Так и жизнь, когда придёт его час, растает, как облако в небе.
Неожиданные самовольные вылазки деда Довида во двор не ускользнули от бдительного ока бабушки Рохи.
— Славу Богу, хоть во двор с собой молоток и шило не берёшь, — похвалила она мужа.
— Пора и свежим воздухом, Роха, подышать. Не кожей, не ваксой, не клеем, не тем, чем, прошу прошения, чужие ноги пахнут. Зловонием за свою жизнь я вдоволь надышался.
— Что я слышу? Ты бы так давно заговорил, взял бы жену под руку и прогулялся с ней по главной улице, чтобы все видели, что ты когда-то не на дырявой туфле женился! А вместо этого ты столько лет — с ума сойти сколько! — со своего табурета не вставал.