Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так вновь и вновь заходит речь о любви, заповеданной свыше, когда слова приобретают особый, не поддающийся обычной расшифровке строй: «Я помню тебя, словно книгу слепец, ты помнишь меня, словно скрипку глухой». Приходит черёд дерзкой просьбе: «Погоди, гребец, не греби! Видишь, в Стиксе кипит волна, да и столько во мне любви, что и здесь я ещё нужна».
В лирике Лиснянской отчётливо слышен голос из-под снега – на сорок ли дён, на сорок ли зим, не важно это, а важно то, что он умоляет: подольше бы оставаться в привычном для нас мире, где, как говорит он, «сиди себе, работай в мороке последних сигарет пред окном с пчелиной позолотой, перед сном, в котором смерти нет». Вот откуда признание: «И если солгу, что мне плоть не нужна, то провинюсь втройне и трижды буду грешна. О Боже, к Тебе приду в горе, что признаю, – мне лучше в земном аду, чем у Тебя в раю». Это-то и даёт повод пожалеть надменного друга, спесивого брата, нищую и злобную сестрицу, соседку, на чьей святости алеет грех, – и одновременно осознать, что «и меня на этом свете кто-нибудь жалеет», а кроме того, холодея и горя вместе с осенью, помогает вырвать «слово моё благодарственное из мировой темноты».
Едва ли не одной из определяющих вещей можно считать стихи о свече, которая, пока горит, слепа и не видит ни Матери Божьей, ни Её Младенца. Одушевляя самые прозаические предметы (обратим внимание хотя бы на поразительный «переход» заурядного компьютера с его «окнами» в поэтическую сферу), Инна Лиснянская тем более не могла не сделать этого со свечой, пропустив фитильком свет сердца человеческого сквозь стеарин и слова молитвы: «Прости, Господь, помилуй нашу Русь!» В этом стихотворении – ключ к пониманию многих книг Лиснянской: «И лишь когда свеча сгорит, черноресничным всмотрится огарком в два лика, пред которыми стоит, – и свет свой обнаружит в нимбе ярком. Отметит мельком то, что я жива, что, в сущности, одно творили дело: я пыл души влагала во слова, она во славу Господа горела».
Инна Лиснянская говорит то, что, казалось бы, должно быть ясно каждому из нас: «Что на сердце? – Любовь, вина и дыба». И тому, кто с этим согласен, открывает Истину: «А что за гробом? – Музыка и берег».
…Собираясь на вручение Инне Львовне Российской национальной премии «Поэт» за 2009 год, я отыскал в дневнике (вроде бы такую недавнюю…) запись: «Господи, как будто лишь вчера Иосиф Бродский и Юрий Кублановский, поздравляя Лиснянскую с 60-летием, поражались чуду возникновения её голоса, чуду, которое состоялось едва ли не вопреки физическим законам материи, поскольку творчество её „формировалось во времена, когда обрести внутреннюю свободу и высокое литературное качество было невероятно трудно“. И вот с тех самых пор минуло уже двенадцать лет…» Тогда она стала лауреатом премии Александра Солженицына (1999 год) за прозрачную глубину стихотворного русского слова и многолетне явленную в нём поэзию сострадания. Это было закономерным событием (десять лет с тех пор минуло!). Александр Исаевич ещё в апреле 1993-го писал поэту Лиснянской: «Казалось бы: после Ахматовой и Цветаевой – до чего же нелегко проложить свою самобытность в русской поэзии, придать ей красок и быть значительной, – а Вам это удалось, и видно, что не по заданной программе, а просто, само по себе, как льётся». В том же 1999-м ей присудили Государственную премию за книгу «Из первых уст».
Таковы внешние приметы широкого признания её дара, но самое основное – этот голос не только не перестал восприниматься как чудо, к которому вольно или невольно привыкаешь, – напротив: он, приобретя в пророчестве, сострадании к чужим бедам, всё пронзительнее, всё метафоричнее проникает в души страждущих лирического откровения:
Не взыщите, – бутылка с запиской,
Люди добрые, к вам – не из моря,
А из жизни, до боли вам близкой,
Из оттаявшего подзаборья…
Часто ли кому-нибудь из нас удавалось вылавливать из морской пучины нечто подобное? Это поэтический невод, заброшенный в будущее. А написана та записка не иначе как державинским пером, которое выпрашивает у младшей сестры Арсений Тарковский, сидящий на тучке. Помните, как он жалуется в строчках Лиснянской, что «нету ручки для синего листа», и умоляет: «Пришли мне лучше с гуся Державина перо». Вот круг, который стал для Инны Лиснянской вечным намёком на то, что она в слове – «там, где Господни рощи», что она «Его творенье, – царь, червь, и раб, и Бог». Потому и нужны ей «три пальца – чтоб перекреститься, три пальца – чтоб держать перо». Такая миролюбивая и кроткая в обыденности, она, свершая свои подвиги, преодолевала любые препятствия, чтобы стать самой собою. И платила за это высокую цену. Правда, и добивалась немалого. Ей дано было слышать, как «Божий младенец вздымает глагол», её публикации и рукописи были не в обычном пространстве, а «над гетто, где воздух лежит на земле и жёлтые звезды мерцают в золе».
Лиснянская, как мало кто, имела право сказать:
Где стихи про любовь? Всё рифмую войну и вину.
Я устала сама от себя. Я достану шпагат,
Сплошняком снизу доверху туго его натяну
И пущу по нему вифлеемских кровей виноград.
Светлана Кузнецова, автор строк «Со мной ничего не случится, только душа сгорит», однажды сказала мне:
– Настоящих русских поэтов – раз-два – и обчёлся. Инна – из них. И это подтверждается признанием Лиснянской:
А со мной ничего не случится,
И никто никогда не поймёт,
Что чужая страна мне не снится,
А родная уснуть не даёт.
При вручении Лиснянской премии «Поэт» весь зал, устроив овацию, встал. И невольно припомнился мне в те минуты гнев тов. Сталина, узнавшего, что на ахматовском вечере в Политехническом в начале 1944-го, когда Анна Андреевна вернулась из Ташкента, ей устроили бурный приём и приветствовали её стоя. И то припомнилось, как он сурово спросил подчинённых идеологов: «Кто организовал вставание?!» Лиснянской, как и Анне Андреевне, родная страна «уснуть не даёт». Н. Д. Солженицына прочитала эти строки и сказала, что именно они согрели душу Александра Исаевича в Вермонте. Вспомнила она и те дни, когда разразился грандиозный скандал вокруг «Метрополя» и когда Инна Львовна вместе с Василием Аксёновым и Семёном Липкиным вышла из Союза писателей. Её объявили «отщепенкой» и запретили ей быть российской поэтессой.
И то учли, что мы с тобой в опале,
И то учли, что нет в суде суда,
И даже то, что мы с тобой пропали,
Как пропадают письма в никуда.
И всё же её голос не умолкал, он приобретал особое значение, доходя до нас в вышедших на Западе сборниках «Дожди и зеркала» и «На опушке сна». «Слыть отщепенкой в любимой стране – видно, железное сердце во мне». Ей не была страшна никакая глушилка. Что глушилка, ведь та, «как сердце моё, ещё заглушает себя самоё, к чему нам известья из тьмы мировой? Транзистор разбей, а гитару настрой. Гитару настрой и по струнам ударь, да так, чтобы числа забыл календарь».