Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Киселев не сомневается, что Остроухов — истинный талант. Его поддерживает Репин. Оба они считают, что Илья должен поступать в Академию художеств и заниматься в мастерской Петра Петровича Чистякова.
Глава вторая. Художник одной картины
«С самого дня моего приезда на брега „царственной Невы“ собирался написать вам, Василий Иванович. Я в Академию не поступил; в этом году было до двухсот претендентов на сорок имеющихся вакансий — ну куда уж нам! С горя поступил в Школу Общества Поощрения художеств, которой очень доволен и которая взаимно довольна мною». Остроухов пишет подробные письма не только Сурикову, но и всем, кто остался в Москве, рассказывая, что рисует гипсы в музее академии и копирует маленький портрет матери Рембрандта в Эрмитаже, а дома «работает с фотографий d’apres nature» и изредка «порисовывает» с натурщика. «Город и люди здесь мне чрезвычайно нравятся. Интересу для человека, занимающегося искусством, также масса, какой я и не предполагал. Музыки здесь столько и какой! Я был уже десять раз в опере… Опера поставлена здесь так, как я ее нигде не слышал… Глинку, например, только в первый раз и слышал… Снегурочка, Вражья сила, Борис…»
Он страшно рад, что попал в Питер. И работается здесь как-то «аппетитнее», и люди в высшей степени симпатичные, особенно Шишкин — «такой он простой, теплый человек». Странно, куда девалась пресловутая остроуховская застенчивость, когда он «рискнул на авось сам представиться» Ивану Ивановичу Шишкину.
«Так вы желали поступить в Академию? Оборвались? Отлично. Это счастье… Знаете, как я смотрю на нее, на вашу Академию: это вертеп, в котором гибнет все мало-мальски талантливое… Отлично, что оборвались, очень, очень рад, я слышал о вас раньше… Вы малый путный, нрав у вас свежий (!!!) веселый (!!!!) работайте, работайте, только плюйте и плюйте на Академию! — пересказывает он Анатолию Ивановичу Мамонтову их первую встречу. — Что вам дал гипс? Бросайте его, изучайте живопись глазами… Вам уже немного остается сделать, по альбомам вижу… год-другой — и вы художник. Только поприлежней работайте… Оставьте ваш адрес, я буду заходить к вам», — ободряет Шишкин Остроухова. «Наговорил кучу любезностей», похвалил летние этюды, дал много хороших указаний; посоветовал писать этюды, копировать с фотографий («в одном тоне красками в большом размере») и вручил карточку дубового леса. «Одним словом, очаровал меня совсем. Что за чудесный, простой человек».
Но за всеми этими внешними восторгами нет-нет да накатывает дурное настроение. «В Петербурге оно только реже, но зато страшно, жестоко, ярко, как все впечатления, которыми живешь здесь. В эти минуты сомневаешься, не веришь в будущее, не веришь ни в себя, ни в людей… Что же это за глупый самообман!» — доверяется он в моменты полного отчаяния Марии Александровне, жене А. И. Мамонтова.
Со своим сверстником Александром Киселевым (не путать с учителем-академиком) он особенно откровенен: «Чрезвычайно сложный душевный процесс перекраивает меня всего здесь. Вы не посердитесь на меня, если я по душе скажу Вам, что им я не хочу делиться ни с Вами, ни с кем другим. Покуда не выйдет оттуда бабочка насекомого, никто не увидит процесса — но показывать его больно. Я весь ушел в работу, для которой приехал сюда, и музыка, как я ни жадно опиваюсь ею, много не мешает. Встаю в 10-ть и работаю от 11-ти до 2-х красками, больше дома, потому что в Эрмитаже и Академии очень темно… В 2 часа абсолютно нельзя работать, и я иду гулять. В ½ 3-го обедаю и после обеда сплю. С 4 до 7-ми я рисую в Школе три дня, и три дня дома… Часто я принимаюсь за работу в третий раз с 9 до 10 и работаю часа два. В театре я бываю в общем по два раза в неделю, иногда больше… О чем еще писать? Не рассказывать же, что три дня бился над тем, чтобы найти тон красного блика в стакане красного вина… это скучно».
Артистические профессии при всей кажущейся романтичности — упорный труд и бесконечные упражнения, день за днем: гаммы, балетный класс, мольберт… Остроухов излишне восторжен, ему хочется во всем участвовать, везде бывать. «И неужели Вы станете утверждать, что из царства мелодии и гармонии (намек на регулярные походы в концерты и оперу. — Н. С.) Вы выходите с трезвой головой для занятия рисованием геометрических фигур, или даже гипсов, или же наконец для этюда натурщика? — спрашивает Киселев-второй, начинающий сомневаться в правильности выбора Остроухова. — Не кажется ли Вам в это время школа избранной Вами профессии одной из самых тяжких, хотя и добровольных повинностей, которую надо во что бы то ни стало отбыть, чтобы в далеком, может быть, будущем добиться возможности извлекать ту же мелодию и гармонию из форм окружающей природы и жизни». (Курсив мой. — Н. С.)
Остроухов смотрит на свои занятия гораздо проще. Рисование, музеи, музыка, театр: так день за днем проходит конец зимы 1882-го и начало 1883 года. «Шишкин продолжает меня подбадривать… Я теперь в 4-м отделении 2-го класса, думаю до Москвы попасть в третий, было бы расчудесно… У Ильи Ефимовича акварельные утра прекратились, потому что темнота не позволяет работать (он почти закончил старый „Крестный ход“)».
Прожив весну и лето в Москве, осенью Остроухов вновь возвращается в Петербург и поселяется в меблированных комнатах Пале-Ройяль на Пушкинской улице близ Московского вокзала (в первый приезд он жил в комнатах Лихачева у Троицкого моста). Хотя это и довольно далеко от того места, где «ежедневно приходится странствовать», но комната замечательная — просторная, светлая и чистая, да и конка под боком. «Для московских гостей в ней места довольно, и даже такие люди, как Вы, надеюсь, найдете ее комфорт пригодным», — описывает он свое новое пристанище Сергею Васильевичу Флёрову, замечая, что А. И. Мамонтов и тот останавливается у него, когда по делам бывает в Питере. «Будете тратиться только на обед и завтрак, театры да извозчиков (разделим). Денька два-три мы бы побродили по Эрмитажу — сколько там хорошего, такого хорошего, что время от времени необходимо нам заглядывать туда, как верующим — в церковь, — уговаривает Остроухов Флёрова, зная, что ему, пишущему о театре и музыке