Шрифт:
Интервал:
Закладка:
День, когда Шарль попытался выбраться в город, был последним днём, когда он вообще мог ходить на более или менее серьёзные расстояния. Боль пронзала его тело при каждом шаге, при каждом движении — нечеловеческая, безумная боль. Но он молчал, лишь мертвенная бледность выдавала его состояние. Он надеялся, что кабак, человеческий говор, шум что-то изменят, что ему станет проще — но нет, рожи Вареня и Жореса только вогнали его в ещё больший мрак. Он ушёл, чтобы уже никогда не выходить из дома.
В тот день первая порция кож — с левой ноги — была уже готова к просушке, ещё два-три дня, и можно было приступать к непосредственной работе. Главным было — сохранить до последнего руки, потому что без рук сделать ничего невозможно. А ноги — чёрт с ними, и без них можно. К этому времени он снял кожу с живота и груди, а также полосу с нижней части спины — там, где мог дотянуться. Возможно, для книги столько бы и не потребовалось, но ему было безразлично. Запас карман не тянет, как любил говаривать старый Жан де Грези.
Самой сложной была именно работа над книгой. Ему было больно, тяжело, раны кровоточили, он терял силы, он падал в обмороки, но — держался, боролся, сражался и делал переплёт книги своей жизни. Сама книга — уже готовая — лежала на одной из полок, в темноте, и ждала своего часа. Он выбрал формат in quarto[110], страницы были уже обрезаны, книга написана, переплёт должен был увенчать содержание, поставить точку, стать последним тактом, нотой, разрешиться аккордом.
И Шарль работал. Обрабатывал кожу, ползал от ямы к чанам, потом сушил её и вырезал, тиснил блинты и набивал пуансонные узоры, корпел над рисунком, водил кистью по коже и дереву, и капли пота, падая на только что окрашенную поверхность, размывали краску, оставляя уродливые следы, которые потом приходилось закрашивать.
А когда книга была готова, он сел на стул, положил её перед собой и стал медленно, аккуратно снимать бинты с изувеченных частей тела. Закончив, он закрыл глаза, взял здоровой рукой нож — кожа с плеча левой была уже содрана, и двигаться было чудовищно больно — и провёл точную линию под подбородком, перед ушами, по вискам и по лбу под волосами. Потому он аккуратно положил нож на стол рядом с книгой, вдохнул спёртый, терпкий воздух, поднял руку ко лбу — и сделал самое страшное движение в своей жизни.
В углу мастерской Жорес выблёвывал остатки утренней трапезы. В Варене интерес поборол отвращение, и он, освещая пространство найденной свечкой, рассматривал то, что сидело за столом, откинувшись на спинку стула. Дюпре присел было на небольшую кушетку у стены, но рука его наткнулась на какую-то гадость, оказавшуюся ошмётком кожи, и он вскочил как ошпаренный. В голове его вертелись вполне конкретные мысли: как скрыть произошедшее, как сделать, чтобы это никогда не вышло за пределы цеха, да и в цехе чтобы об этом знало наименьшее количество человек. Всё-таки Дюпре не слишком близко был знаком с де Грези, брезгливостью не отличался и в первую очередь считал себя деловым человеком. Распускать слюни или блевать в углу не входило в его планы. Дорнье же лишился сердца. Он ещё сам не понял этого, но его сердце начало замедляться в тот момент, когда он понял, кто сидит за столом. Уши управляющего заложило, ноги стали ватными. Он обошёл тело вокруг — и увидел, что переплётчик каким-то чудовищным образом сумел снять большую часть кожи даже со спины. Оскаленные внутренности блестели в свете лампы, мухи ползали по изуродованному трупу, а на полу, среди окровавленных бинтов и простынь, среди пустых бутылок из-под алкоголя, среди ошмётков кожи и рассыпанных инструментов, под самой рукой Шарля, чернела чудовищная тряпка, напоминавшая очертаниями человеческое лицо.
Дорнье снова обошёл стол. Он не мог более смотреть на труп и потому поставил фонарь на стол и взял в руки книгу. Даже в условиях плохого освещения, в блуждающих бликах фонаря, было понятно, что переплёт являет собой абсолютное совершенство. Ни один его узор, ни одна деталь не копировала уже существующие стили — Шарль создал что-то чудовищное, что-то невероятное, что-то новое, на десятки лет опередившее своё время. В хитросплетениях блинтовых и красочных тиснений, в соцветиях камней и перламутра, в аляповатой какофонии инкрустаций читалась невероятная, удивительная, ужасающая гармония. Внезапно Дорнье понял, что нет смысла даже открывать эту книгу, что её содержание не играет никакой роли, что де Грези всё-таки добился того, о чём мечтает всякий переплётчик, — создал обложку, которая не нуждается в наполнении.
Он перевернул книгу. Оттуда, с обратной стороны переплёта, на него, управляющего Дорнье, смотрела Анна-Франсуаза де Жюсси, герцогиня де Торрон, самая прекрасная женщина на земле, мать его внука и, вполне вероятно, его дочь, и внезапно он понял, насколько она, Анна, безумно похожа на Альфонсу, на ту Альфонсу, которая точно так же смотрела на него с обложки книги в переплёте из её собственной кожи. Дорнье положил книгу на стол.
Жорес и Варень уже выползли из мастерской. Дюпре стоял, прислонившись к стене, и что-то бормотал себе под нос.
Дорнье сообразил, что забыл всё-таки убедиться в своей догадке. Он опёрся о столешницу, стараясь не поднимать взгляд на переплётчика, и открыл книгу. Потом начал листать её, всё дальше и дальше — и понял, что не ошибся. В главной книге Шарля Сен-Мартена де Грези, в книге его жизни, в его единственной автобиографии не было ничего, кроме абсолютно чистых страниц.
В этот момент сердце Дорнье наконец остановилось.