Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я пошла на бал. Поначалу я чувствовала себя не в своей тарелке. Но мой наряд был хорош уже тем, что ни у кого не вызвал зависти, напротив, пробуждал в других студентках чувство вины и стремление к солидарности. И правда, девчонки с удовольствием приняли меня в свою компанию, а мальчики без конца приглашали на танец. Я моментально забыла, какое на мне платье и какие туфли. Кроме того, именно в тот вечер я познакомилась с Франко Мари — парнем на год старше меня, внешне малопривлекательным, но веселым, остроумным, раскованным и склонным к мотовству. Франко был из зажиточной семьи из области Эмилия и состоял в коммунистической партии, впрочем, яростно критикуя царящие в ней социал-демократические настроения. Начиная с того времени редкие часы своего досуга я проводила с ним. Он накупил мне платьев и туфель, подарил новое пальто, очки, вернувшие мне на лицо глаза, и кучу книг о политике, которой интересовался больше всего на свете. Он рассказал мне о преступлениях Сталина и заставил прочитать сочинения Троцкого, благодаря которым он и проникся антисталинизмом, убежденный, что в СССР нет ни социализма, ни, тем более, коммунизма: революция захлебнулась, и все надо начинать сначала.
Именно Франко впервые вывез меня за границу. Мы отправились в Париж на слет европейской коммунистической молодежи. Но Парижа я толком не видела, потому что время мы в основном проводили в каких-то прокуренных помещениях. Все, что я запомнила, — это улицы, гораздо более пестрые, чем в Неаполе и Пизе, пронзительный вой полицейских сирен и оторопь от обилия черных лиц — не только на улицах, но и в зале, где Франко произнес длинную речь на французском, встреченную бурными аплодисментами. Когда я поделилась опытом своей политической деятельности с Паскуале, он не сразу мне поверил. «Чтобы ты, и… Нет, быть того не может!» — восклицал он. Но потом, когда я рассказала ему, какие книги читаю, он смущенно умолк. Окончательно его добило мое заявление, что теперь я — троцкистка.
От Франко я набралась новых привычек, которые особенно укрепились после лекций некоторых профессоров: употреблять слово «изучаю», даже если читаешь научную фантастику, писать краткое резюме каждого прочитанного текста и впадать в восторг от каждого пассажа, повествующего о последствиях социального неравенства. Франко горячо пекся о том, что он называл моим «перевоспитанием», и я охотно позволяла себя перевоспитывать. Но, к моему большому сожалению, я так и не смогла в него влюбиться. Мне нравился Франко, нравилось его нервное тело, но я никогда не чувствовала, что не смогу без него жить. Мои непрочные чувства к нему угасли, как только его отчислили из университета: он получил на экзамене девятнадцать из тридцати. Мы несколько месяцев переписывались, он пытался восстановиться, подчеркивая, что делает это только ради меня. Я поддерживала его, он попробовал пересдать экзамен, но снова провалился. Мы обменялись еще несколькими письмами, а потом он пропал, и больше я ничего о нем не слышала.
Вот, в общих чертах, что происходило со мной в Пизе с конца 1963 года до конца 1965-го. Мне так легко рассказывать о своей жизни без Лилы! Время текло в своем ритме, значимые события следовали одно за другим, как чемоданы на багажной ленте аэропорта, а я их поочередно снимаю, заношу на лист бумаги, и все.
Рассказать о том, как прожила эти годы Лила, намного труднее. Лента то замирает, то ускоряется, то движется назад, а то и вовсе сходит с рельс. Чемоданы падают, распахиваются, их содержимое разлетается во все стороны. Кое-какие из ее вещей перемешиваются с моими, и мне приходится их разбирать, а для этого возвращаться к рассказу о себе (который поначалу лился так легко), понимая, что я многое недоговорила. Например, если бы Лила поступила в Высшую нормальную школу вместо меня, стала бы она делать хорошую мину при плохой игре? Или взять тот эпизод, когда я влепила пощечину однокурснице из Рима, — как велика в этом моем поступке была доля влияния Лилы? Как ей удалось — даже на расстоянии — заставить меня отбросить притворную кротость? В какой мере она была ответственна за мою внезапную решимость? Не она ли продиктовала мне те ругательства, которыми я оглушила свою обидчицу? А откуда во мне взялась отвага с миллионом предосторожностей прокрадываться в комнату Франко? А моя неудовлетворенность, вызванная четким осознанием того, что я его не люблю, кто ее мне внушил, если не Лила, своим примером показавшая мне, что такое настоящая любовь?
Да, Лила сильно осложняет мою писательскую задачу. Жизнь постоянно ставит меня перед вопросом: что стало бы с ней, если бы мы поменялись судьбой и ей повезло так же, как повезло мне. Ее жизнь постоянно переплетается с моей; в словах, которые я произношу, мне слышится отзвук ее речей; за каждым своим решительным поступком я угадываю ее безрассудную смелость; в своей привычке вечно стремиться вперед я узнаю ее желание вырваться из жестко очерченного круга. Я уже не говорю о том, чего она никогда мне не рассказывала и о чем я только догадывалась; о том, чего я не знала и о чем впоследствии прочитала в ее дневниках. Поэтому, повествуя о ее жизни, я должна учитывать многочисленные фильтры, и делать поправки на полуправду и полуложь. Это ставит передо мной почти невыполнимую задачу — попытаться измерить минувшее время при помощи неверного метра слов.
Я должна признаться, например, что никогда не задумывалась над тем, что пришлось пережить Лиле. Поскольку она завладела Нино, поскольку, пользуясь своим тайным знанием, сумела забеременеть от него, а не от мужа, поскольку ради любви была готова на поступок, немыслимый в том мире, в котором мы выросли, — уйти от мужа, отказаться от едва достигнутого достатка, рисковать своей жизнью, жизнью любовника и еще нерожденного ребенка, — я считала, что она счастлива; счастлива тем бурным счастьем, какое мы видели на страницах романов и на экране кино, тем единственным счастьем, какое в то время казалось мне достойным внимания, — счастьем не супружества, но страсти, представлявшей собой дикую смесь добра и зла. Я была уверена, что Лила на него способна. В отличие от меня.
Но я ошибалась. Теперь мне придется вернуться немного назад, в тот день, когда Стефано заставил нас уехать с Искьи. Не успел паром отчалить от берега, как до Лилы дошло, что завтра утром она не встретит Нино на пляже, что она больше не будет с ним болтать и спорить, что они не будут шептать друг другу на ухо нежности, не будут вместе плавать, обниматься, целоваться и любить друг друга. Как только она осознала это, ее накрыло волной нестерпимой боли. За каких-нибудь несколько дней вся ее жизнь в обличье синьоры Карраччи — с ее истериками и депрессиями, хитроумными уловками, битвами и поиском союзников, скандалами с поставщиками, искусством обвешивать клиентов и усилиями заработать как можно больше денег — все это мгновенно утратило смысл. Единственным, кто оставался подлинным и реальным, был Нино и ее желание быть с ним. Она желала его днем и ночью; в постели она крепче прижималась к мужу, лишь бы хоть ненадолго забыть о нем. Но как раз в эти минуты потребность немедленно оказаться рядом с Нино становилась такой настоятельной, что она отталкивала Стефано как чужого, отодвигалась на край кровати, рыдая и изрыгая проклятья, или бежала в ванную и запиралась на ключ.
Поначалу она хотела сбежать ночью из дома и вернуться в Форио, но сообразила, что муж без труда ее найдет. Тогда она решила спросить у Альфонсо, не знает ли Мариза, когда в город вернется ее брат, но побоялась, что тот расскажет Стефано. Она нашла в телефонной книге номер семьи Сарраторе и позвонила. Ей ответил Донато. Лила представилась знакомой Нино, он что-то рявкнул и повесил трубку. В полном отчаянии она вернулась к идее побега и уже собиралась ее осуществить, как вдруг как-то днем в начале сентября Нино возник на пороге переполненной колбасной лавки, заросший бородой и в стельку пьяный.