Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ее секс-комплекс состоял из двух основных пунктов: 1) всякие ласки, поцелуи, объятия — короче говоря, все, что предшествует близости и дополняет близость, не что иное, как постыдное извращение, 2) сама близость женщине никакого наслаждения не доставляет, являясь постоянным источником болезненных ощущений. Пожалуй, если бы она придерживалась таких взглядов только в первые дни и месяцы замужества, это еще можно было бы понять — действительно, откуда знать великовозрастной, созревшей и перезревшей девственнице, что такое настоящая близость с мужчиной? Да, поначалу и волнение и страхи — все объяснимо. Но если бы только поначалу! Шли месяцы нашей супружеской жизни — я бы сказал, напряженной жизни, ибо она, как бывшая учительница физкультуры, почитала режим, требовала от меня регулярного выполнения супружеского долга и, постоянно погруженная в чувственные размышления, вовсе не собиралась отступать от своих правил. В конце концов ее сексуальный вывих превратился в настоящую проблему: с одной стороны — полное отрицание нежности, ласк, любовной игры, с другой — и это вполне естественно для женщины, ни разу не испытавшей мужской ласки, — минимум удовольствия от близости с мужчиной, вернее, даже не минимум удовольствия, а максимум неудовольствия. И все же она требовала от меня близости, и я не смел пропустить ни одной ночи, когда по ее расписанию была запланирована «супружеская близость». Я казался себе почти палачом, истязающим добровольно отдавшуюся в мои руки жертву, и в то же время я сам был жертвой, не смевшей удрать в другой угол комнаты от моей грозной властительницы.
А потом, в одну из таких кошмарных ночей, я, палач и жертва, восстал против нее — палача и жертвы. Поначалу все шло, как обычно: она, нагая и гневная, поносила меня, обливала потоком злобной брани и упреков. И я, робкий священнослужитель, человек, замкнувшийся внутри своей «свободы», отгороженный от внешнего мира неизменной покорной улыбкой, вдруг взорвался, не знаю уж почему — то ли тирания жены в ту ночь достигла апогея, то ли лопнуло мое терпение. Я вскочил, тоже голый, — безобразная должно быть, была сцена! — и заорал:
— Если ты до двадцати восьми лет ни с кем не спала, и не умеешь этого делать, и не желаешь научиться, то не лезь к мужчине! Или поищи какого-нибудь идиота, который сумеет расшевелить тебя!
На следующий день жена отправилась на свою бывшую работу и соблазнила бывшего своего сослуживца, парня, на несколько лет моложе ее. Она изменяла мне совершенно открыто, а через некоторое время уехала с любовником в провинциальный городок. Таким образом, я, защищая свою «свободу», натолкнул жену на мысль о ее «свободе», и она воспользовалась этой «свободой» на практике.
Почему же она вернулась ко мне? Я думаю, у этого мужчины тоже в конце концов иссякло терпение — хотя он терпел ее настолько долго, что они произвели на свет двух детей, — иссякло под непрекращающимся потоком ее недовольства, под тяжестью ее сексуальной тирании, и он сбежал в поисках своей собственной «свободы». Посуди сам, могу ли я его упрекнуть за это? Тебя, наверно, удивляет другое — почему я принял мою бывшую жену? Может быть, я, как всегда, принял обрушившуюся на меня действительность с неизменной улыбкой, с присущей мне покорностью, полный все того же самоотречения, привыкший бросать мою личную жизнь под ноги любому из жителей долины?
По правде говоря, в тот момент, когда я увидел жену — она с двумя девочками вышла из автобуса, курсировавшего между провинциальным городком и нашим селением, и под взглядами высыпавших из домов жителей, мгновенно узнавших о ее приезде и сгоравших от любопытства, спокойно, с таким видом, будто это само собой разумеется, направилась вверх по склону по тропинке, ведущей к храму, — я совершенно не представлял, что буду делать, и даже представить не пытался, какую реакцию вызовет ее приезд среди односельчан. Она, эта средних лет женщина, вместе с двумя маленькими девочками подошла к дощатой двери главного здания храма, но передумала, завернула за угол и направилась к сумрачному жилому отсеку, подталкивая и ругая упиравшихся девочек, исчезла внутри помещения, потом вышла снова и, громкими криками — что-что, а уж кричать-то она умела, привыкла подавать команды под открытом небом, когда была учительницей физкультуры, — разогнав толпу зевак, к этому времени запрудивших весь храмовый двор, встала, уперла руки в крутые бока, широко расставила ноги на каменных плитах двора и застыла как изваяние на сквозном ветру, в наступающих сумерках раннего лета. А я за всем этим безучастно наблюдал, сидя на первой ступеньке лестницы, ведущей на колокольню.
Так она и стояла, огромная, крепкая, со вздымающейся, как гора, грудью, с низко опущенной головой, погруженная в какие-то свои мысли. Тут ее позвали девочки — им, видно, было не по себе в мрачной передней с земляным полом. «Маман» — пропищали они тоненькими голосами, и это слово, никогда ранее не звучавшее под небом нашей Долины, буквально потрясло зевак, затаившихся в тени ограды: толпа разразилась громким хохотом, завыла, заулюлюкала, словно услышала величайшую на свете непристойность. Мало того, впоследствии это слово стало самым популярным анекдотом и самым унизительным в Устах местных жителей оскорблением для вернувшейся ко мне жены и для меня, ее принявшего. Услышав зов девочек «маман!» и не обращая внимания на вой толпы, она встрепенулась, вскинула голову, словно приняла какое-то решение, и устремилась ко мне, заприметив должно быть, еще раньше, где я сижу, решительная, огромная, со вставшими на ветру торчком жидкими и от природы вьющимися волосами. Эти развевающиеся на ветру космы, хлеставшая по ногам длинная, до щиколоток, ужасно старомодная юбка, ее лицо, покрытое сетью мелких морщин, пожелтевшее и окаменевшее от напряжения или, вернее, как я потом понял, от ярости, воистину являли жуткое зрелище. Я испугался еще до того, как получил первую пощечину. Но еще страшнее, чем эта лицо-маска, были ее слова, которые она извергала из своей могучей глотки, потрясая пальцем перед самым моим носом, когда я так и продолжал сидеть и, ужасаясь, размышлял, почему я сижу и не пытаюсь обратиться в бегство.