Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я спрашиваю вас: где она, та новая, современная мораль, более высокая, чем учение Христа или Будды, Сократа или Платона, Конфуция или неизвестного создателя «Махабхараты»? Боже милостивый, пятьдесят тысячелетий назад, когда мы жили тотемическими родами, наши женщины были несравненно чище, наши племенные и групповые отношения несравненно нравственнее и строже!
Должен сказать, что мораль, которую мы исповедовали в те далекие времена, была более высокой, чем современная мораль. Не отмахивайтесь с пренебрежением от этой мысли. Вспомните про детский труд, который у нас применяется, про нашу политическую коррупцию, про взяточничество полиции, про фальсификацию пищевых продуктов и про торгующих своим телом дочерей бедняков. Когда я был Сыном Горы, когда я был Сыном Быка, проституция была нам неведома. Мы были чисты, говорю вам. Такие глубины порока нам даже и не снились. Так же чисты и теперь остальные животные, стоящие на более низкой ступени развития, чем человек. Да, только человек с его воображением и властью над материальным миром мог придумать все семь смертных грехов. Другие животные, низкие животные, не знают греха.
Я торопливо оглядываюсь назад, на множество моих жизней, прожитых в иные времена и в иных странах. Нигде никогда не встречал я жестокости более страшной или хотя бы столь же страшной, как жестокость нашей современной тюремной системы. Я уже рассказал вам о том, что пришлось мне испытать, когда в первое десятилетие двадцатого века от Рождества Христова в тюремной одиночке на меня надели смирительную рубашку. В давние времена мы карали тяжко и убивали быстро. Мы поступали так, потому что таково было наше желание или, если хотите, наша прихоть. Но мы никогда не лицемерили. Мы никогда не призывали к себе на помощь печать, церковь или науку, дабы они освятили своим авторитетом нашу варварскую прихоть. Если мы хотели что-либо совершить, мы совершали это открыто, и с открытым лицом встречали укоры и осуждение, и не прятались за спины ученых экономистов и буржуазных философов или состоящих у нас на жалованье проповедников, профессоров, издателей.
Да, сто лет назад, пятьдесят лет назад, даже пять лет назад здесь у нас в Соединенных Штатах нанесение легких увечий в драке не влекло за собой смертной казни. А вот в этом году, в году 1913 от Рождества Христова, в штате Калифорния именно за такое преступление повесили Джека Оппенхеймера, а завтра за такое же, караемое смертной казнью, преступление – за удар кулаком по носу – меня выведут из камеры и повесят. Не правда ли, нельзя утверждать, что обезьяна и тигр умерли в душе человека, если подобные законы входят в уголовный кодекс штата Калифорния в году 1913 от Рождества Христова? Боже милостивый, Христа всего лишь распяли! Джека Оппенхеймера и меня пытали куда страшнее.
Как-то раз Эд Моррел простучал мне:
– Более бессмысленно использовать человека, чем повесив его, невозможно.
Нет, я не испытываю уважения к смертной казни. И не только потому, что это – мерзость, превращающая в зверей тех, кто приводит в исполнение смертный приговор, получая за это жалованье, а потому, что она превращает в зверей, унижает тех, кто допускает это, подает свои голоса за это и платит налоги для того, чтобы это совершалось. Эта кара столь бессмысленна, столь глупа, столь чудовищно антинаучна! «…Повесить за шею, пока не будет мертв» – забавную формулу придумало общество…
* * *
Настало утро – последнее утро в моей жизни. Эту ночь я проспал, как новорожденный младенец. Так тих и глубок был мой сон, что дежурный надзиратель даже перепугался, решив, что я удушил себя одеялом. На него жалко было глядеть. Еще бы, он мог лишиться средств к жизни! Если бы я и в самом деле удавился, это повредило бы его служебному положению, его могли бы даже уволить, а в наше время безработным приходится туго. Я слышал, что по Европе уже два года катится волна банкротств, а теперь она захлестнула и Соединенные Штаты. Это означает, что в деловых кругах царят скрытая паника и, быть может, надвигается кризис, а следовательно, армия безработных еще возрастет к зиме и очереди за хлебом удлинятся…
Я только что позавтракал. Казалось бы, довольно глупое занятие для меня сейчас, но я ел с аппетитом. Начальник тюрьмы принес мне кварту виски. Я преподнес виски вместе с моими наилучшими пожеланиями Коридору Убийц. Начальник тюрьмы, бедняга, очень боится, как бы я, если останусь трезв, не испортил чем-нибудь церемонию, а это может бросить на него тень…
Они надели на меня рубашку без ворота…
Похоже, что сегодня я стал необычайно важной персоной. Уйма людей неожиданно проявляет ко мне большой интерес…
Только что ушел доктор. Он пощупал мой пульс. Это я попросил его. Пульс нормальный…
Я записываю эти обрывки мыслей и впечатлений, и листок за листком тайным путем покидают тюремные стены…
* * *
Во всей тюрьме нет сейчас человека, который был бы так спокоен, как я. Я – словно ребенок, готовый пуститься в далекое странствие. Мне не терпится отправиться в путь, я полон любопытства, так как мне предстоит увидеть новые страны. Страх перед смертью смешон для того, кто столь часто погружался во мрак и снова обретал жизнь.
Начальник тюрьмы принес кварту шампанского. Я презентовал шампанское Коридору Убийц. Забавно, не правда ли, что в этот последний день меня окружают таким вниманием! Должно быть, люди, которым предстоит меня убить, сами очень боятся смерти. «Я, идущий на смерть, должно быть, внушаю им страх Господень», – как сказал Джек Оппенхеймер.
Мне только что передали записку от Эда Моррела. Говорят, он всю ночь прошагал взад и вперед у ворот тюрьмы. Бюрократические правила запрещают ему, как бывшему заключенному, прийти попрощаться со мной. Дикари? Не знаю. Быть может, просто дети. Ручаюсь, что сегодня ночью, после того как они вздернут меня, почти каждый из них побоится остаться один в пустой комнате в темноте.
Да, записка Эда Моррела: «Жму руку, старина. Знаю, ты повиснешь с честью».
Только что ушли репортеры. Еще раз – в последний раз – я увижу их уже с эшафота, перед тем как палач надвинет мне на лицо черный капюшон. У них будет до смешного жалкий вид. Странные молодые люди! Заметно, что некоторые из них выпили для храбрости, а кое-кого уже начинает мутить при одной только мысли о том, что им предстоит увидеть. Пожалуй, быть повешенным легче, чем присутствовать при казни…
* * *
Это уже последние строки. Я, кажется, задерживаю церемонию. В мою камеру набилось видимо-невидимо различных официальных и высокопоставленных лиц. Все они очень нервничают. Они хотят, чтобы с этим было покончено поскорее. Без сомнения, многие из них приглашены куда-нибудь обедать, и их, конечно, очень раздражает то, что я пишу сейчас эти несколько строк. Священник снова выразил свое настоятельное желание проводить меня в последний путь. Зачем мне лишать беднягу этого утешения? Я согласился, и он сразу повеселел. Какая малость может сделать некоторых людей счастливыми! Если бы все они не спешили так ужасно, я мог бы сейчас вволю посмеяться добрых пять минут.
И вот я кончаю. Я могу лишь повторить еще раз то, что сказал. Смерти не существует. Жизнь – это дух, а дух не может умереть. Только тело умирает и распадается на свои составные химические части, которые вечно неустойчивы, вечно в брожении, вечно кристаллизуются лишь для того, чтобы снова расплавиться и распасться, а затем вылиться в какие-то новые, отличные от прежних формы, столь же эфемерные и столь же хрупкие. Один только дух вечен и через ряд последовательных и нескончаемых воплощений поднимается все выше к свету. Кем стану я, вновь возродившись к жизни? Как знать! Как знать…