Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я все еще смотрел и дивился, когда услышал сзади всхлипывания. Мэтью с трудом произнес:
— Это последние. Больше не будет.
Я обернулся. Он щурился, но слезы все же текли. Я присел на кровать и взял его руку.
— Мэтью, милый, скажи! Ну, скажи, что с тобой?!
Мэтью втянул носом воздух, откашлялся и выговорил:
— Это из-за Чокки, папа. Он уходит. Навсегда.
Я услышал шаги на лестнице, быстро вышел и плотно закрыл дверь.
— Что с ним? — спросила Мэри. — Болен?
Я взял ее за руку и увел подальше.
— Нет, — сказал я. — Все будет хорошо. — Я повел ее по лестнице вниз.
— Да в чем же дело? — настаивала она.
Здесь, в холле, Мэтью не мог нас услышать.
— Понимаешь, Чокки уходит… освобождает нас, — сказал я.
— Ох, как я рада, — сказала Мэри.
— Радуйся, только смотри, чтоб он не заметил.
Мэри подумала.
— Я отнесу ему поесть.
— Нет. Не трогай его.
— Что ж ему, голодать, бедняге?
— Он… Я думаю, они там прощаются, а это нелегко.
Она, недоверчиво хмурясь, глядела на меня.
— Что ты, Дэвид! Ты говоришь так, как будто Чокки и вправду есть.
— Для Мэтью он есть, и прощаться с ним трудно.
— Все равно голодать нельзя.
Я всегда удивлялся, почему это самые милые женщины не могут понять, как серьезны и тяжелы детские огорчения.
— Позже поест, — сказал я. — Не сейчас.
За столом Полли безудержно и невыносимо болтала о своих пони. Когда она ушла, Мэри спросила:
— Я думала… Как по-твоему, это тот тип подстроил?
— Какой?
— Твой сэр Уильям. Он ведь Мэтью загипнотизировал. А под гипнозом можно внушить что угодно. Предположим, он ему сказал: «Завтра твой друг уйдет навсегда. Тебе будет нелегко с ним прощаться, но ты простишься, а он уйдет, и ты его со временем забудешь». Я в этом плохо разбираюсь, но ведь внушение может вылечить, правда?
— Вылечить? — переспросил я.
— Я хотела сказать…
— Ты хотела сказать, что, как прежде, считаешь Чокки выдумкой?
— Не то чтоб выдумкой…
— А плавание? И потом — ты же видела, как он рисовал на днях. Неужели ты еще считаешь…
— Я еще надеюсь. Все же это лучше, чем одержимость, о которой толковал твой Лендис. А сейчас как будто про нее и речи быть не может. Смотри: он идет к этому сэру, а на следующий день говорит тебе, что Чокки уходит…
Мне пришлось признать, что кое в чем она права; и я пожалел, что мало знаю о гипнозе вообще, а о вчерашнем — в частности. Кроме того, я пожалел, что, изгоняя Чокки, сэр Уильям не сумел провести это как можно менее болезненно.
Вообще я сердился на Торби. Я повел к нему Мэтью для диагноза, которого не услышал, а мне подсунули лечение, о котором я не просил. Чем больше я думал об этом, тем больше мне казалось, что он действовал не так, как надо, а, точнее говоря, своевольно.
Перед сном мы зашли к Мэтью — вдруг ему захотелось есть? У него было тихо, он мерно дышал, и, осторожно прикрыв дверь, мы ушли.
Наутро, в воскресенье, мы не стали его будить. Мэтью выполз очень заспанный часам к десяти, глаза у него порозовели, вид стал совсем рассеянный, но аппетит к нему вернулся.
Примерно в половине двенадцатого к дому подъехала большая американская машина, похожая спереди на пианолу. Мэтью, грохоча, скатился по ступенькам.
— Папа, это тетя Дженет! Я бегу, — задыхаясь крикнул он и ринулся к черному ходу.
День выдался трудный. Это было похоже на прием без почетного гостя или на выставку курьезов без главного экспоната. Мэтью знал, что делает. Весь день шла болтовня об ангелах-хранителях (с примерами «за» и «против»), а также о том, что все знакомые художники были весьма неприятными, если не опасными людьми.
Не знаю, когда Мэтью вернулся. Должно быть, он пробрался в дом (и, кстати, в кладовую), а после пролез к себе, пока мы болтали. Когда все ушли, я поднялся к нему. Он сидел у открытого окна и смотрел на заходящее солнце.
— Рано или поздно придется ее увидеть, — сказал я, — но сегодня и впрямь не стоило. Они ужасно расстроились, что тебя нет.
Мэтью с трудом улыбнулся.
Я оглядел комнату и опять увидел те четыре рисунка. Пруд я похвалил, но не знал, говорить или нет о четвертой картинке.
— Это что, по-твоему? — все же спросил я.
Мэтью обернулся.
— Это где Чокки живет, — сказал он и немного помолчал. — Жуткое место, а? Потому ему у нас и нравится.
— Да, место не из приятных, — согласился я. — И жарко там, наверное.
— Днем — жарко. Видишь, сзади что-то вроде пуха? Это озеро испаряется.
— А это что за пирамида? — спросил я.
— Сам не знаю, — признался он. — То мне кажется это — здание, то — город. Трудно немножко, когда нет подходящих слов — ведь у нас такого не бывает.
— А это? — Я имел в виду симметричные ряды холмов.
— Это там растет.
— Где «там»? — спросил я.
Мэтью покачал головой:
— Мы так и не выяснили, где — мы, где — они.
Я заметил, что он употребил прошедшее время, снова взглянул на рисунок, и меня опять поразила его сухая одноцветность и ощущение жары.
— Знаешь что, — сказал я, — прячь его, когда уходишь. Маме он не очень понравится.
Мэтью кивнул:
— Я и сам так думал. Сегодня спрячу.
Он замолчал. Мы смотрели из окна на алый полукруг солнца, перерезанный темными стволами. Наконец я спросил:
— Он ушел, Мэтью?
— Да, папа.
Мы молчали, пока не исчез последний луч. Потом Мэтью всхлипнул, на глазах его выступили слезы.
— Папа, от меня как будто кусок оторвали…
На следующее утро он был невесел и немножко бледен, но в школу пошел твердо. Вернулся усталый; однако неделя шла, и он как будто приходил в себя. К субботе Мэтью совсем оправился. Мы вздохнули с облегчением, хотя каждый имел в виду свое.
— Все, слава богу, прошло, — вздохнула Мэри в пятницу вечером. — Наверное, этот твой сэр все-таки был прав.