Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пожалуй, важнее всего в словах Фабра — предупреждение тем, кому кружит голову пьянящая перспектива неизменных удач, многоцветная радуга великих открытий, громких побед, признания, почета, богатства, власти над умами и сердцами.
«Какие труды утомительнее, — восклицал великий Линней, — какие исследования более трудоемки, чем ботанические! И кто бы решился посвятить себя им, если б не могучее очарование, притягивающее нас в эту область с такой силой, что любовь к растениям, оказывается, превосходит любовь к самому себе! Думая о судьбах ботаников, я, честное слово, колеблюсь, к кому отнести их: к ученым мудрецам или к безумцам…»
Линней, смертельно больной, услышал от навестившего его друга ошеломляющую весть: в Готтембурге, в палисаднике одного из горожан, растет настоящий чайный куст!
«— Не может быть! — приподнялся с подушки старый ботаник. — Живое чайное дерево у нас? Я совсем слаб, но если действительно так, право же у меня найдутся силы пешком отправиться в Готтембург, чтобы своими руками вырыть куст и принести его сюда, в Упсалу! Живое чайное дерево в Швеции!..»
Прочитайте дневник плавания на «Бигле» великого Дарвина или его журнальные статьи. Автор теории естественного отбора, рассказывая о животных или растениях, не скупится на пышные эпитеты: «поразительный», «очаровательный», «сверкающий», «невероятный» — фейерверком срываются с кончика его пера. А письмо о цветке орхис? Эта ода красоте и изяществу заканчиваемся признанием: «Никогда в жизни не видал ничего, что могло бы сравниться с живой прелестью Орхидеи!»
В другом письме Дарвин рассказывает об орхидее, которая росла в маленькой садовой тепличке в Дауне:
«Право, я почти потерял голову от нее. Ни с чем не сравнимо счастье наблюдать за тем, как начинает увеличиваться в размерах ее молодой цветок, еще ни разу не посещенный ни одним насекомым. Это чудесные создания, и я, краснея от удовольствия, мечтаю об открытиях, которые мне, может быть, удастся здесь сделать…»
Сын Дарвина Френсис вспоминал:
«Я бесконечно любил слушать рассказы отца о растениях, о красоте цветов. Казалось, он благодарен цветам за наслаждение, которое они ему доставляли своей формой, окраской. Мне кажется, я до сих пор вижу, как нежно он обращается со своими любимыми растениями. В его восхищенности было что-то почти детское».
А восторг Уоллеса, когда ему наконец-то удалось поймать на Молуккских островах редкую бабочку орнитоптера креза:
«Красота и блеск этого насекомого неописуемы. Только натуралист может понять необычайное волнение, которое я испытал, изловив его. Когда я вынул насекомое из сачка и развернул его великолепные крылья, мое сердце так забилось, кровь так прихлынула к голове, что я почувствовал себя слабее, чем если бы был на пороге смерти. Весь остаток дня у меня болела голова, настолько велико было волнение, вызванное этим, казалось, незначительным событием».
Это уже не песнь, даже не песнь песней, это потрясение, экстаз!
«Подлинные натуралисты, — говорил академик Жан Ростан, — не просто любознательны; их не только обуревает жажда открытий и пьянит торжество постижения, они кроме всего на редкость чувствительны, склонны восхищаться, умиляться. Природа для них не одно лишь поле исследований, а источник огромной радости, которую им самим трудно понять и объяснить. Они настолько воодушевлены, что рассказ их о предмете своего увлечения вызывает живой отклик в слушателях».
«Недавно, перечитывая Метерлинка (о растениях), — писал Самуил Яковлевич Маршак одному из авторов этой повести, — я пожалел о том, что всю жизнь занимался филологией, а не биологией».
Удивительное признание! Но Метерлинк, создавая свой «Разум цветов» — поэтические зарисовки вариаций опыления, момента или точки, где жизнь растительного мира соприкасается с жизнью насекомых, — увидел тут как бы перекресток еще двух миров, мира поэзии и науки.
А то, что сто лет назад говорил в Авиньоне Фабр, писал в своих очерках о цветах Метерлинк, повторял в Париже Ростан, может относиться ко всем натуралистам, чем бы они ни занимались — всей живой природой, отдельными ее системами, самостоятельными организмами или же отдельными органами, тканями и клетками.
Впрочем, это же может относиться к представителям любой науки. Разве математику не дано испытать счастье при виде «красивого уравнения»?
Член английского Королевского общества Джон Бэрдон Сандерсон Холдейн в автобиографии писал: «Я принадлежу к числу тех, кто находит истинное эстетическое наслаждение в занятиях математикой, независимо от ее прикладного значения. Я сознаю, что этого недостаточно, но отдаю себе отчет в том, что люди, извлекающие наибольшее наслаждение из любого предмета, могут, по всей вероятности, максимально обогатить и развить этот предмет». В другой книге Холдейн изложил эту мысль подробнее: «Занятие дифференциальным исчислением является само по себе истинно захватывающим делом. Мне вспоминается, как в феврале 1917 года, после ранения на европейском театре военных действий, я среди прочих офицеров был переправлен на пароходе вниз по реке Тигр, в Месопотамии. Лежа на носилках, я читал математическую книгу о векторах, а рядом лежавший офицер углубился в книгу по дифференциальному исчислению. Мы оба предпочитали такую литературу художественной, и она служила нам наилучшим болеутоляющим средством. Некоторые разделы математики так изящны и прекрасны, что могут быть поставлены в один ряд с величественными образцами поэзии или живописи…» А минералог? Вспомним Александра Евгеньевича Ферсмана. В известных «Воспоминаниях о камне» влюбленность в предмет науки столь же горяча, как и в «Энтомологических воспоминаниях» Фабра. А исследователь микромира, строения материи, химик или физик разве не так же задыхается от счастья и волнения, уловив неизвестную ему до того, а может быть, и ускользавшую от других закономерность, как Уоллес, когда в его сачок попалась наконец орнитоптера? Разве не Максвелл признался, что, открыв закон распределения скоростей молекул в газе, он пережил «чувство восхитительного возбуждения»?
Нет, это отнюдь не привилегия натуралистов-биологов восхищаться предметом своего исследования. Огорчаются, радуются, падают духом и торжествуют все влюбленные в дело мастера.
Счастливы те, в ком призвание говорит в полный голос и просыпается смолоду.
«С детства, сколько я себя помню, — вспоминал Фабр, — жуки, пчелы, бабочки были моей радостью. В подлинный восторг меня всегда приводили плотные надкрылья жука или крылья махаона. Я шел к насекомому как капустница к кочану капусты, как крапивница к чертополоху».
«Интерес к диким животным, к лесам и чащам, где они обитают, сжигал все мои другие страсти, словно огонь при сильном ветре, пожирающий саванну, — клянется